Поделиться с друзьями:

Московский Университетский Благородный пансион эпохи Лермонтова: (Из неизданных воспоминаний графа Д. А. Милютина) - Бродский Н.Л.

Годы пребывания М. Ю. Лермонтова в Университетском Благородном пансионе (1828—1830) — столь же мало изученная страница в биографии поэта, как и другие периоды в его жизни. Что представляли собой его товарищи, кто были его преподаватели, какую роль играл он в литературном кружке учащихся, что вообще дал ему пансион? На все эти вопросы биографы Лермонтова до сих пор не дали исчерпывающего ответа. Архив пансиона, если только он сохранился, никем не изучался; количество мемуаров, рисующих это учебное заведение в конце 20-х годов, крайне скудно. Вот почему открытие нового материала, дополняющего наше знакомство со школьной обстановкой Лермонтова, приобретает особое значение. Глава из неизданных записок Дмитрия Алексеевича Милютина должна привлечь внимание исследователя жизни Лермонтова по многим причинам.

Д. А. Милютин (родился 28 июня 1816 г.) поступил в пансион в 1829 г., годом позже Лермонтова; был с ним знаком; Лермонтов поместил несколько стихотворений в рукописном журнале, редактором которого был Милютин. К сожалению, мемуарист не оставил портрета своего товарища; не отметил, какие именно стихотворения даны были для ученического журнала юным поэтом.

Милютин по окончании пансиона (31 октября 1832 г.) поступил на военную службу (1 марта 1833 г.). На этом поприще, в качестве военного министра, (30 августа 1860 г. был назначен товарищем военного министра, с 19 апреля 1864 по 1881 год был военным министром) приобрел репутацию крупнейшего государственного деятеля: с его именем связывается введение в 1874 г. нового устава о всеобщей воинской повинности. Боевой офицер — участник завоевания Кавказа, военный специалист Академии генерального штаба, автор капитальных работ по истории войн России (например, «История войны 1799 г. между Россией и Францией в царствование Павла I», в пяти томах, СПБ, 1852—1853), граф Д. А. Милютин в своих записках фиксировал внимание преимущественно на семейных делах и на событиях и людях, имевших отношение к военному делу. Политическая жизнь, литературные явления, эпизоды, глубоко волновавшие общественную мысль, ничем почти не отражены в его мемуарах. Об убийстве Пушкина, потрясшем страну, ни слова; о первой дуэли Лермонтова, об его ссылке, поэтических творениях, гибели на Кавказе — Милютин не обмолвился ни словом. Любопытно, что в III томе «Отечественных записок» 1839 г. оба пансионских товарища встретились: один напечатал статью о полководце Суворове, другой — стихотворения «Русалка», «Ветка Палестины», «Не верь себе». Все же в записках Д. А. Милютина Лермонтов упомянут.

В биографии Лермонтова, написанной П. А. Висковатым, сообщалось (по материалам Хохрякова), что поэт, будучи в пансионе, поместил свою поэму «Индианка» в рукописном журнале «Утренняя заря». Благодаря запискам Д. А. Милютина мы узнаем, что был еще журнал «Улей», где появились «некоторые из первых стихотворений Лермонтова»1.

Было известно, что в пансионе еще со времен «Дружеского литературного общества», организованного В. А. Жуковским в 1801 г., литературные занятия стояли в центре интересов учащейся молодежи. На торжественных собраниях ученики выступали с чтением собственных сочинений в стихах и в прозе, участвовали в литературных кружках.

Записки Д. А. Милютина одним намеком, вскользь брошенным, раскрывают политическую окраску литературных увлечений воспитанников пансиона. Милютин вспоминал, что он знал наизусть «целые поэмы Пушкина, Жуковского, Козлова, Рылеева («Войнаровский»)». Таким образом, поэты-декабристы читались и заучивались наизусть, память о Рылееве хранилась в пансионе. И, конечно, не только поэмы Пушкина волновали подростков: стихотворения «Деревня», «Кинжал», послание к Чаадаеву, политические эпиграммы поэта декабристов ходили между ними в рукописных списках.

Друг Герцена, Т. П. Пассек, писала о тех годах, когда формировался поэт: «Каждая строка (Пушкина) летала из рук в руки; его поэмы читали в списках, твердили наизусть... «Войнаровский» и «Думы» Рылеева возбуждали дух гражданственности. Козлов переводил Байрона. Типы его героев водворялись в жизнь общества, облагораживали его и отражались в поэмах и повестях. Шиллер передавался в прелестных переводах Жуковского».

Огарев, годом старше Лермонтова, вспоминал о том же времени:

Мы были отроки...
Везде шепталися. Тетради
Ходили в списках по рукам.
Мы, дети, с робостью во взгляде,
Звучащий стих, свободы ради,
Таясь, твердили по ночам.

Стихи Рылеева тайно звучали в Университетском пансионе; тетради запрещенных стихотворений Лермонтов мог получать от своих товарищей. Известное «Письмо. К другу иностранцу» («Жалоба турка»), в котором Лермонтов в 1829 г. называл свою «отчизну» краем, где «стонет человек от рабства и цепей», отражало политические настроения подростка, питавшегося вольнолюбивой поэзией Рылеева, памятью о казненных декабристах. Лермонтов в пансионе не был одинок в своих чувствах отвращения и ненависти к режиму Бенкендорфа и Дубельта. Недаром Университетский пансион считался в официальных кругах одним из рассадников вольномыслия. 17 апреля 1826 г. начальник главного штаба Дибич, предписывая флигель-адъютанту полковнику гр. Строгонову «осмотреть Московский университет и принадлежащий к нему Благородный пансион», сообщал ему: «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Московского университета, а наипаче принадлежащего к оному Благородного пансиона, господствует неприличный образ мыслей». Строгонов должен был «рассмотреть в особенности:

1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?

2) Каково нравственное образование юных питомцев и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами»1.

Нам неизвестен отчет Строгонова, ревизовавшего Университетский пансион, но что Николай I запомнил донос и при первом же случае, когда пансион показался ему далеким от казарменных порядков кадетских корпусов, он приказал его реформировать, — это ярко документируется записками Д. А. Милютина (о чем ниже). Шеф жандармов Бенкендорф, давая в докладе царю обзор развития общественного мнения в 1830 г., сообщал: «Среди молодых людей, воспитанных за границей или иноземцами в России, а также воспитанников Лицея и Пансиона при Московском университете... встречаем многих пропитанных либеральными идеями, мечтающих о революциях и верящих в возможность конституционного правления в России»2.

Записки Д. А. Милютина живо рисуют преподавательский персонал пансиона. Особое место занимал проф. Д. М. Перевощиков, оказавший громадное влияние на Д. А. Милютина в деле развития его умственных способностей. Влечение к математическим наукам с необычайной энергией поддерживал в юных пансионерах этот замечательный ученый того времени. Приятель Д. А. Милютина, И. П. Шенгелидзев, вынужденный проводить время на кондициях в провинции у одного помещика, восторженно вспоминал об уроках своего учителя: «Как счастлив ты, — писал он 17 августа 1832 г. Д. А. Милютину, — что будешь слушать у Перевощикова механику; пожалуйста в письмах твоих ко мне помещай его лекции, одолжения больше сего ты не можешь мне сделать». Надо было обладать незаурядным математическим дарованием, чтоб попасть в число тех немногих, с кем находил нужным заниматься профессор математики. Лермонтов, имевший в 4 классе высший балл по математике, при переходе в старшем классе к Д. М. Перевощикову, очевидно, находился в числе избранных. Можно думать, что в увлечении Лермонтова математикой решающую роль сыграл его пансионский учитель. Сохранился рассказ, как поэт, «одно время исключительно занимавшийся математикой, приехавши (из Петербурга) в Москву к [А. А.] Лопухину, заперся в комнату и до поздней ночи сидел над разрешением какой-то математической задачи. Не решив ее, Лермонтов, измученный, заснул. Тогда ему приснился человек, который указал ему искомое решение; проснувшись, он тотчас же написал на доске решение мелом»3.

Любопытно, что Лермонтов хранил книгу проф. Перевощикова «Ручная математическая энциклопедия» (часть I, Арифметика) и, по рассказам товарищей, всегда заглядывал в нее, будучи юнкером в школе гвардейских подпрапорщиков.

Лермонтов не окончил Университетского пансиона, вышел из шестого класса, получив по прошению увольнение 16 апреля 1830 г. Воспоминания Н. М. Сатина, который учился вместе с Лермонтовым в пансионе4, устанавливали причину выхода поэта из пансиона: «в 1831 году, после преобразования пансиона в Дворянский Институт (когда-нибудь поговорим и об этом замечательном факте) и введения в него розог, вместе и оставили его»5. Неточность хронологической датировки в этом сообщении легко устранима. В «Истории Московского университета» С. Шевырева (М., 1855) читаем: «Указом 29 марта 1830 года Университетский благородный пансион преобразован в гимназию по уставу 8 декабря 1824 года на том основании, что существование пансиона с особенными правами и преимуществами, дарованными ему в 1818 году, противоречило новому порядку вещей и нарушало единство системы народного просвещения, которую правительство ставило на правилах твердых и единообразных» (стр. 476). Пансион с 29 марта 1830 г. лишался «прав и преимуществ», которые заключались в том, что в зависимости от успехов оканчивающие пансион получали право на 14, 12 и 10 классы по табели о рангах, что сокращало продвижение по иерархической лестнице на службе и какового преимущества не давала гимназия. Указание Н. М. Сатина на введение розог в преобразованном пансионе имело почву в исторической практике той эпохи. Д. А. Милютин перед поступлением в пансион учился с братьями в московской губернской гимназии, где, по его словам, «учителя били линейкой по пальцам, драли за уши, а некоторые даже призывали в класс сторожей с пучками розог и тут же, без дальнейших формальностей, раздевали провинившихся и пороли не на шутку».

Указ 29 марта 1830 г. вызвал такой переполох среди родителей учащихся, что министр народного просвещения должен был успокаивать их: особым отношением кн. Ливена к попечителю московского учебного округа кн. Голицыну от 11 мая 1830 г., № 3536, сообщалось, что поступившие до указа не лишались прежде дарованных им прав на приобретение 14, 12 и 10 классов при выпусках их на службу из гимназии, которая даже оставлена попрежнему заведением для пансионеров только «дворянского происхождения, — из снисхождения к дворянству, привыкшему считать бывший Пансион исключительно определенным для благородного юношества, и дабы оно тем охотнее могло отдать в гимназию детей своих».

Однако, по словам историка Университетского Благородного пансиона, Н. В. Сушкова, когда-то также обучавшегося в этом привилегированном учебном заведении, «такова была полувековая привычка и любовь к прежнему Пансиону, что, не смотря на все снисхождения кн. Ливена, многие из родителей переместили своих детей в другие, казенные и даже частные учебные заведения — и эта дворянская гимназия, по необходимости и вскоре, переименована в дворянский институт (высочайшее повеление в 22-й день февраля 1833 года), который уже в 1849 г. опять назван гимназией»1.

Записки Д. А. Милютина раскрывают причину появления высочайшего указа 29 марта 1830 г. о преобразовании пансиона: Николай I остался недоволен «духом» пансиона, пришел в бешенство при посещении пансиона, где ему не было оказано надлежащих почестей. Д. А. Милютин, писавший свои мемуары спустя шестьдесят лет после пребывания в пансионе, допустил хронологическую неточность, отнеся роковое посещение царем пансиона к осени 1830 г. Известно, что Николай I приехал в Москву, объятую холерной эпидемией, 29 сентября 1830 года. По словам Д. А. Милютина, император тогда же посетил пансион: «это было первое царское посещение». Ошибочное утверждение: Николай I посетил пансион 11 марта 1830 года, как об этом извещали «Московские ведомости» в № 22 1830 г. (суббота, 15 марта): «Во вторник (11 марта 1830 г.) государю императору благоугодно было обозревать Университетский Пансион» (стр. 1036). В отчете Пансиона за 1830 год точно отмечено было и время царского посещения: «в сем году его величество государь император высочайше соизволил удостоить обозрением Московский Университетский Пансион Марта 11 числа в 4 часа пополудни»2. Д. А. Милютин рассказывает, что после царского посещения пошли разговоры об «упразднении» пансиона, «и, действительно, — пишет он, — вскоре после него последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт» с низведением на уровень гимназии». Это решение, как мы указывали, состоялось 29 марта 1830 г., — таким образом, последовало в итоге посещения Николаем I пансиона 11 марта 1830 г. Д. А. Милютин подтверждает этот вывод, сообщая, что «вскоре последовала перемена начальства»: вместо Курбатова директором был назначен Старынкевич, инспектором классов, вместо Светлова, Запольский. В отчете пансиона за 1830 год, действительно, было указано, что «Директор пансиона, статский советник и кавалер П. А. Курбатов уволен от сей должности; на место его определен Директором статский советник и кавалер И. А. Старынкевич». Что касается И. А. Светлова, умершего в том же 1830 году, то он был помощником инспектора, а инспектором пансиона был ординарный проф. М. Г. Павлов, уволенный, как это удостоверяется отчетом первой гимназии за 1831 год, только в 1831 г., тогда же на его место определен был коллежский асессор и кавалер В. И. Запольский1.

Что «печальный инцидент» разыгрался именно 11 марта 1830 г., окончательно подтверждается письмом А. Я. Булгакова к его брату, петербургскому почт-директору, К. Я. Булгакову, от 2 ноября 1831 г.: «в субботу государь был в Университетском пансионе и остался очень доволен против последнего разу; спросил о Булгакове. Вызвали Костю, он подошел и сказал смело: здравия желаю, ваше императорское величество!»2 Царь «остался очень доволен» преобразованным пансионом. Его гневный крик раздавался в стенах «дореформенного» пансиона 11 марта 1830 года. Н. М. Сатин, вероятно, хотел рассказать об этом «замечательном факте». Записки Д. А. Милютина воспроизводят колоритную сцену с «рассвирепелым деспотом Зимнего дворца»3 в Университетском пансионе. Это была первая встреча Лермонтова с царем Николаем I. Юноша Лермонтов впервые увидел «высочайшего фельдфебеля» с «оловянными глазами», налитыми гневом и ненавистью, получил наглядный урок, чего можно ожидать от этого «Далай-ламы в ботфортах», грозившего скорпионами всем, кто казался ему нарушителем созданного им порядка. 11 марта 1830 г. Николай I угрожал разными карами пансиону4, 29 марта 1830 г. был издан высочайший указ о преобразовании пансиона, в апреле 1830 года Лермонтов подал прошение об увольнении из пансиона. Это была первая демонстрация поэта против царского распоряжения, ранний намек на предстоящие схватки с самовластьем, своеобразная форма протеста против насилия того политического строя, о котором Лермонтов уже в пансионских стихах проникновенно сказал: «Там рано жизнь тяжка бывает для людей».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ Д.А. МИЛЮТИНА

Заведение это пользовалось в то время прекрасною репутацией и особыми преимуществами. Оно помещалось на Тверской и занимало все пространство между двумя Газетными переулками (Старым и Новым, ныне Долгоруковским), в виде большого каре, с внутренним двором и садом.1) Пансион назывался университетским только потому, что в двух старших его классах, Vм и VIм, преподавали большею частью университетские профессора; но заведение это имело отдельный законченный курс и выпускало воспитанников с правами на 14-й, 12-й и 10-й классы по чинопроизводству. Учебный курс был общеобразовательный, но значительно превышал уровень гимназического. Так, в него входили некоторые части высшей математики (аналитическая геометрия, начала диференциального и интегрального исчисления, механика), естественная история, римское право, русские государственные и гражданские законы, римские древности, эстетика... Из древних языков преподавался один латинский; но несколько позже, уже в бытность мою в пансионе, по настоянию Министра Уварова, введен был и греческий. Наконец в учебный план пансиона входил даже курс «военных наук»! — Это был весьма странный, уродливый набор отрывочных сведений из всех военных наук, проходимый в пределах одного часа в неделю, в течение одного учебного года. Такой энциклопедический характер курса, конечно, не выдерживает строгой критики с нынешней точки зрения педагогики; но в те времена, когда гимназии у нас были в самом жалком положении, Московский Университетский Пансион вполне удовлетворял требования общества и стоял наравне с Царскосельским Лицеем. При бывшем директоре Прокоповиче-Антонском2) и инспекторе — проф. Павлове3), он был в самом блестящем состоянии. В мое время директором был Курбатов4), а инспектором — Иван Аркадьевич Светлов4), — личности довольно бесцветные, но добродушные и поддерживавшие, насколько могли, старые традиции заведения.

Вскоре по возвращении моих родителей из Петербурга, нас троих братьев5) представили (29-го мая) начальству пансиона, и братья мои поступили полными пансионерами (т. е. в интернат), — я же — полупансионером, т. е., живя дома, ежедневно являлся на уроки утренние и вечерние и пользовался казенным обедом. На основании вступительного экзамена, я был принят в 4-й класс, братья — в 3-й и 2-й. Немедленно же облекли нас в форменную одежду, которая состояла из синего мундира или сюртука с малиновым воротником и золоченым прибором, сходная с формою университетских студентов, от которой отличалась лишь тем, что у них полагались на воротнике мундира две золоченые петлицы, у нас же — одна. Притом форма одежды у нас была обязательна и соблюдалась довольно исправно, тогда как в Университете немногие лишь из студентов носили форменную одежду. Профессора, преподаватели, надзиратели (т. е. воспитатели) носили синие фраки с малиновыми суконными воротниками.

Хотя мы поступили в пансион в средине учебного года*), однакож учение наше пошло успешно, и после того, что нам довелось видеть и испытать в гимназии, университетский пансион показался нам весьма симпатичным. Преподавание хороших учителей, приличное отношение их к воспитанникам, благовоспитанность большей части товарищей — составляли резкую противоположность с порядками и нравами, присущими гимназии. Как в классное время, так и вне классов, воспитанники были под наблюдением особых лиц, называвшихся «надзирателями» и дежурившими поочередно. Это были люди весьма порядочные, хотя, конечно, и не без слабых сторон. В числе их было четверо русских: Ив. Ник. Данилевский6) (впоследствии служивший в Синоде, а в старости пристроенный мною в библиотеке генерального штаба), Зиновьев7), Победоносцев и Попов, и трое иностранцев: француз Фэ (Fay), немец Мец и англичанин Соважо́8). Из них менее всех пользовались любовью воспитанников последние двое.

В продолжение летних каникул я не оставался праздным. Кроме уроков немецкого языка у нашего гувернера Гивартовского, я любил попрежнему рыться в отцовской библиотеке, где, разумеется, попадались мне в руки самые разнообразные книги, не всегда подходившие к моему возрасту. С увлечением принимался я за разные работы: выписки, переводы, сочинения, — и также не всегда соответствовавшие моим летам и степени развития. Так, например, вздумалось мне составить словарь, заключавший в себе толкование разных терминов грамматики, риторики и вообще относящихся к теории словесности. Составленный мною «Литературный словарь», разумеется, был произведение весьма слабое, простая ребяческая компиляция из учебников; да и можно ли было ожидать чего-нибудь другого от 13-летнего мальчика. К сожалению, отец мой смотрел слишком снисходительными глазами на мои непосильные произведения. Он имел терпение прочитывать их, давал советы, — а впоследствии допустил даже печатание этих детских опытов9).

—————

Перед Рождеством в пансионе проведены были экзамены выпускные и переводные10). Я перешел в 5-й класс, братья мои в 4 и 3-й. На торжественном «акте», происходившем в январе, я получил два приза. Отец мой, в награду за успешный результат моего экзамена, сделал мне очень приятный подарок — верховую лошадь, небольшую серенькую, которую я особенно любил. По этому случаю он писал мне из Петербурга (25-го декабря): «Поведением своим ты заставляешь меня обращаться с тобой выше твоих лет и сделать тебе подарок не детский»... Несмотря на свои дела и заботы, отец продолжал и заочно входить в наши учебные занятия; требовал, чтобы мы присылали ему еженедельно журнал наших уроков; почти в каждом письме повторял совет прилежнее заниматься иностранными языками. Иногда же в этих письмах высказывалось неудовольствие по поводу доходивших до него жалоб начальства пансиона (т. е. Mr Fay) то на резкие выходки вспыльчивого брата Николая, то на шалости Алексея, которого зачастую не отпускали домой по воскресеньям. В письмах матери также встречались сетования на поведение резвого и живого мальчика.

—————

Учебные занятия мои и брата Николая в пансионе продолжались своим порядком. В 5-м классе, в который я перешел с начала года, преподавателями были уже все профессора университета. Математику, механику и физику преподавал Дм. Матв. Перевощиков11), который был вместе с тем директором астрономической обсерватории (впоследствии был академиком); Мих. Александр. Максимович12) — естественную историю; Лев Алекс. Цветаев13) — римское право; русское же законоведение в 5-м классе преподавал Кольчугин, а в 6-м проф. Сандунов14); латинскую словесность и римские древности — проф. Кубарев15); русскую словесность — поэт Раич16), а в 6-м классе — проф. Мих. Троф. Каченовский17), который читал и курс эстетики. Священник Терновский18) преподавал как закон божий, так и греческий язык.

Из всех преподавателей наиболее выдавались Перевощиков, Сандунов, Цветаев и Каченовский. Первый отличался своею строгою требовательностью от учеников; он имел обыкновение каждый год, при начатии курса в 5-м классе, в первые же уроки проэкзаменовать всех вновь поступивших учеников и сразу отбирать овец от козлищ. Из всего класса обыкновенно лишь весьма немногие попадали в число избранных, т. е. таких, которые признавались достаточно подготовленными и способными к продолжению курса математики в высших двух классах; этими только избранными профессор и занимался; вся же остальная масса составляла брак; профессор игнорировал их, никогда не спрашивал и заранее обрекал их на самую низшую аттестацию — нулем. Так, из 60 учеников, перешедших вместе со мною из 4-го класса в 5-й, Перевощиков отобрал всего четверых, с которыми и занимался исключительно во все продолжение двухгодичного курса. В число этих счастливцев попал и я; только мы четверо и выходили поочередно к доске, так как Перевощиков следовал своей, совершенно оригинальной методе преподавания: он заставлял учеников доходить последовательно до выводов собственною работою мысли; сам же только помогал им, руководил этою гимнастикою мозга, не сходя со своего седалища на кафедре. Таким путем успевал он, занимаясь только немногими учениками, пройти в два года весь курс математики от первых начал арифметики до диференциального исчисления. Правда, такой путь был весьма нелегкий, он требовал большого напряжения внимания и силы мышления; понятно, что таким путем не могли следовать юноши, худо подготовленные в младших классах, так что большинство учеников должно было сидеть в классе, хлопая ушами и не принимая вовсе участия в уроке. Зато путь этот был несомненно самый твердый и надежный; знание, приобретенное самостоятельною работою, врезывается глубоко и неизгладимо. Те немногие ученики, с которыми занимался Дмитрий Матвеевич, привязывались и к нему лично, и к науке. В числе моих товарищей были такие, с которыми случалось мне просиживать по несколько часов, в праздники и в каникулярное время, над решением какого-нибудь нового вопроса, или придумывая доказательство какой-нибудь теоремы. С одним из них (Ив. Петр. Шенгелидзев)19) даже после выхода из пансиона я был долго в переписке по занимавшим нас вопросам такого рода. В свободное время мы с ним хаживали к проф. Перевощикову на обсерваторию (близ Трехгорной заставы), чтобы посоветоваться с ним или просить разрешения какого-нибудь нашего сомнения, и т. п. — Перевощикову считаю я себя обязанным столько же, сколько в детстве был обязан влиянию Заржицкого20).

Другая личность, глубоко врезавшаяся в моей памяти, был проф. Сандунов — маленький старичок, ходивший по-старинному в ботфортах, а в холодное время надевавший сверх форменного вицмундира синюю суконную куртку. Сандунов в прежнее время служил в Сенате обер-секретарем и славился как опытный и ловкий делец; достигнув чина действительного статского советника, он держал себя гордо, с достоинством относительно начальства и товарищей по университету; с учащимися обращался с некоторою саркастическою взыскательностью, — почему все, и ученики, и преподаватели, и начальство, относились к нему с каким-то особенным «решпектом». У нас в пансионе он преимущественно занимался практически судопроизводством и делопроизводством, т. е. заставлял нас знакомиться с сенатскими делами, писать деловые бумаги и т. п. Занятия эти могли бы приносить пользу в применении на службе и в жизни, если б на них уделялось несколько более времени, — что было совершенно невозможно, при многопредметности и разнообразии нашего учебного курса.

Проф. Цветаев в молодости своей считался одним из передовых ученых; он был из числа тех профессоров, которые в начале царствования императора Александра I прошли через германские университеты и первые внесли в русский учебный мир новейшие приобретения европейской науки. Но мне довелось слушать лекции Цветаева только на склоне его жизни, когда уже не оставалось никаких следов бывшего некогда блестящего профессора: он обрюзг до безобразия, одевался (как и Сандунов) по-старинному, говорил невнятно, захлебываясь, и в своих лекциях держался буквально изданного им весьма поверхностного учебника.

Также и знаменитый Каченовский в описываемое время был уже на своем склоне. Затрудняюсь объяснить, почему Михаил Трофимович, специально подвизавшийся на поле русской истории, взял на себя читать в университетском пансионе эстетику, в виде дополнения к курсу словесности, читанному в 5-м классе сладким и нежным поэтом Раичем. Мы слушали с уважением лекции старого профессора, пользовавшегося авторитетом в ученом мире, но в сущности мало извлекали пользы из его толкований о красоте, грации, изящном и прочем, столь же мало поддающемся догматическому определению и законам теории.

Из прочих преподавателей наиболее симпатичным был М. А. Максимович, бывший впоследствии профессором в Киевском университете св. Владимира; он читал нам естественную историю, хотя этот предмет не был главною его специальностью и проходился у нас поверхностно, по краткости времени. Прочие преподаватели (в том числе Ал. Мих. Кубарев21), заставлявший нас переводить Корнелия Непота и Цицерона и объяснявший нам жизнь древнего мира, преподаватель статистики Изм. Ал. Щедритский22) и др.) оставили мало впечатлений в молодежи. Упомяну, в виде курьеза, об отставном майоре Мягкове23), преподававшем все военные науки в совокупности. По краткости уделяемого на этот предмет времени он довольствовался тем, что каждый из учеников должен был к экзамену заучить один вопрос программы, по выданной ему тетрадке. Такому курсу, конечно, никто не придавал серьезного значения.

Преобладающею стороною наших учебных занятий была русская словесность. Московский университетский пансион сохранил с прежних времен направление так сказать литературное. Начальство поощряло занятия воспитанников сочинениями и переводами вне обязательных классных работ. В высших классах ученики много читали и были довольно знакомы с тогдашнею русскою литературой — тогда еще очень необширною. Мы зачитывались переводами исторических романов Вальтер Скотта, новыми романами Загоскина, бредили романтическою школою того времени, знали наизусть многие из лучших произведений наших поэтов. Например, я знал твердо целые поэмы Пушкина, Жуковского, Козлова, Рылеева (Войнаровский). В известные сроки происходили по вечерам литературные собрания, на которых читались сочинения воспитанников в присутствии начальства и преподавателей. Некоторыми из учеников старших классов составлялись, с ведома начальства, рукописные сборники статей, в виде альманахов (бывших в большом ходу в ту эпоху), или даже ежемесячных журналов, ходивших по рукам между товарищами, родителями и знакомыми. Так и я был одно время «редактором» рукописного журнала «Улей», в котором помещались некоторые из первых стихотворений Лермонтова (вышедшего из пансиона годом раньше меня); один из моих товарищей издавал другой журнал: «Маяк» и т. д. Мы щеголяли изящною внешностью рукописного издания. Некоторые из товарищей, отличавшиеся своим искусством в каллиграфии (Шенгелидзев, Семенюта и др.), мастерски отделывали заглавные листки, обложки и т. д. Кроме этих литературных занятий, в зимние каникулы устраивались в зале пансиона театральные представления. По этой части одним из главных участников сделался впоследствии мой брат Николай — страстный любитель театра.

Все эти внеклассные занятия, конечно, отнимали много времени от уроков; зато чрезвычайно способствовали общему умственному развитию, любви к науке, литературе, чтению; а такой результат едва ли даже не плодотворнее одного формального школьного заучивания учебников, особенно при том уровне, на котором в то время стояла вообще педагогия, при тогдашних жалких руководствах и поверхностном преподавании большей части предметов. Тогда учащееся юношество вообще не подвергалось мономании «классицизма», не притуплялось пыткою греческой и латинской грамматики; тогда не было «вопроса о школьном переутомлении».

Из товарищей моих по классу сблизился я в особенности с Сергеем Строевым24) (родным братом известного тогда своими трудами по русской истории Павла Строева), Арапетовым25), двумя братьями Вырубовыми, Гордеевым, Марковым, Зверевым, Перовским (Борис Алексеевич)26) и др. Из них успешнее всех занимался Строев — примерный во всех отношениях юноша; некоторые же, как например Перовский, оставили пансион до окончания курса и перешли в школу гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. Выше я уже упоминал о Шенгелидзеве (Иване), отличавшемся своими успехами в математике и отличной каллиграфии (впоследствии он служил в Петербурге и кончил жизнь в сумасшествии). В средине курса к числу наших товарищей присоединился Константин Булгаков27) — сын московского почт-директора, переведенный в наш пансион из царскосельского лицейского пансиона, по случаю закрытия этого заведения. Это был бойкий и даровитый юноша, впоследствии получивший в Петербурге известность в числе гвардейских офицеров, как остроумный шалун, остряк, карикатурист и забавный собеседник.

—————

В начале сентября возобновилось учение в пансионе. Но вот вдруг вся Москва встрепенулась: 29 сентября неожиданно приехал сам император Николай Павлович. Появление его среди зараженного народа ободрило всех: государь со свойственным ему мужеством показывался в народе, посещал больницы, объезжал разные заведения. В числе их вздумалось ему заехать и в наш Университетский пансион.

Это было первое царское посещение. Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели», если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уже неудобные проявления молодечества.

В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, — и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, — Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «здравия желаю вашему величеству!» — Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»... Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь — мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство.

На другой же день уже заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона. И действительно, вскоре после того последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт», с низведением на уровень гимназии; а между тем последовала перемена начальства: директором вместо добродушного Курбатова назначен дейст. ст. сов. Иван Александрович Старынкевич; инспектором классов, вместо Светлова, Запольский. Впрочем, перемена была только в именах; по существу же все осталось по прежнему. Новые начальники мало отличались своими качествами от прежних; только показались нам менее симпатичными, менее добродушными. Самое же преобразование заведения совершилось гораздо позже уже, по выходе моем из пансиона.

Таков был печальный инцидент, внезапно взбаламутивший мирное существование нашего Университетского пансиона. Вскоре по отъезде государя из Москвы прерваны были наши уроки, так же как и во всех вообще учебных заведениях в Москве, по случаю все усиливавшейся холеры.

—————

После рождественских праздников возобновились прерванные холерой уроки наши в пансионе. Перерыв этот имел последствием перемену срока ежегодных экзаменов выпускных и переводных. Те и другие были перенесены с декабря на май месяц. Перемена эта, в связи с ожиданиями закрытия или преобразования нашего Университетского пансиона, побудила некоторых из моих товарищей по классу покинуть пансион и избрать себе другую дорогу. Так, Перовский и Булгаков отправились в Петербург и поступили в Школу гвардейских подпрапорщиков и юнкеров.

Поделиться с друзьями:

Лермонтов |   Биография |  Стихотворения  |  Поэмы  |  Проза |  Критика, статьи |  Портреты |  Письма  |  Дуэль  |   Рефераты  |  Прислать свой реферат  |  Картины, рисунки Лермонтова |  Лермонтов-переводчик |  Воспоминания современников

R.W.S. Media Group © 2007-2014, Все права защищены.
Копирование информации, размещённой на сайте разрешается только с установкой активной ссылки на lermontov.info