1. ЛЕРМОНТОВ В ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ГРОДНЕНСКОМ ГУСАРСКОМ ПОЛКУ
Семнадцатого августа 1837 года, темным вечером, после переправы на пароме чрез р. Волхов, на перекладной въехал я в 1-й Округ пахотных солдат Аракчеевского поселения1, где расположен был тогда лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, принадлежавший к составу 2-й гвардейской кавалерийской дивизии и в котором я прослужил двадцать пять лет.
Многочисленные огоньки в окнах больших каменных домов и черные силуэты огромнейшего манежа, гауптвахты с превысокой каланчой, большого плаца с бульваром, обсаженным липами, на первый раз и впотьмах очень живописно представились моему воображению, и я мнил, что вся моя будущая жизнь будет хоть и провинциальная, но городская.
С светом все мои надежды рушились: я увидел себя в казармах, окруженного казармами, хотя, правду сказать, великолепными, так как на полуверстном квадратном пространстве полк имел все необходимое и даже роскошное для своего существования.
Огромный манеж (в длину устанавливалось три эскадрона в развернутом фронте) занимал одну сторону плаца и был расположен своим длинным фасом к р. Волхову на полугоре, на которой к реке были полковые огороды. На противоположном фасе квадратного плаца тянулись пять офицерских флигелей, разделенных между собою садиками за чугунными решетками и двумя отдельными домами по бокам, в которых помещались: в одном нестроевая рота, а в другом — наш полковой «Елисеев» — маркитант Ковровцев. На правом фасе, подъезжая от Волхова, были два дома для женатых офицеров или штаб-офицеров, гауптвахта с каланчою, о которой я упомянул выше, а на внутреннем дворе помещалась трубачевская команда; на левом фасе был дом полкового командира, такие же два дома с квартирами для женатых, временный деревянный дворец и дом для приезда начальствующих лиц; за ними влево, треугольником, построены были прекрасные деревянные конюшни на три дивизиона или шесть эскадронов. За гауптвахтой были полковые мастерские, кухня, конный лазарет и малый манеж с конюшнею верховых лошадей полкового командира. На концах полкового манежа были флигеля, причем в правом — цейхгаузы, швальни, шорная, лазарет, ванны и квартиры докторов, а в левом — казармы всех шести эскадронов и дежурная комната.
Дух Аракчеева, года за два-три перед тем скончавшегося в своем имении Грузино, верстах в тридцати от 1-го Округа, царил всецело над его созданием, и порядок, заведенный при нем, все еще сохранялся. Все дороги были шоссированы, дерн по аллеям поддерживался во всей свежести, деревья подсаживались, обрезались и также поддерживались; дома красились, и все имело привлекательный вид, а в особенности весной.
Могу смело сказать, что для пользы службы лучшего места для стоянки полка и сыскать было трудно, и от того, как мне кажется, служба во всех своих проявлениях нигде так исправно не шла, как в нашем полку, да и вообще в тех полках нашей дивизии, которые были расположены, подобно нам, в таких же казармах, тянувшихся по Волхову до Новгорода.
Не знаю, чему приписать отвращение, царствовавшее впоследствии к этому месту в нашем полку, когда он изменился в составе своих офицеров, но могу сказать, что в мое время, когда полк только что перешел из Варшавы, где простоял многие годы, составляя гвардию в. к. Константина Павловича и состоял почти исключительно из людей небогатых, офицеры были довольны стоянкою полка; мы жили чрезвычайно дружно, весело и довольствовались развлечениями в своем обществе, довольно значительном, так как было время, что у нас в полку было до тринадцати человек женатых, где юные офицеры — товарищи мои проводили свои зимние вечера.
Можно было избирать себе кружки по своим вкусам, так как семейства женатых офицеров были, само собою разумеется, разнообразных сфер, и каждый свободно переходил из самой аристократической гостиной жены полкового командира А. А. Эссена (бывшей фрейлины большого двора) в скромную какого-либо ротмистра Гродецкого, моего эскадронного командира, где царствовала вполне старинная патриархальность и где за чайным столиком нередко полдюжины маленьких детей его, с салфетками на шеях, зачастую надоедали нам донельзя тем, что чадолюбивая мать их, разливая чай, одному из мальчишек утрет нос, другому накрошит хлеба в молоко и нередко забывала своего юного гостя, но зато старик эскадронный командир сам лично набьет вам трубочку и подаст вам огонька. Повторяю, что общество наше жило чрезвычайно дружно, и нередко в первые годы моей службы у нас устраивались пикники, маскарады, танцы, карусели.
В полку была хорошая библиотека русских и французских книг; в окрестностях — бесподобные места для охоты, подобных которым я во всю мою жизнь впоследствии и не видывал.
Еще в Спасской Полести, шестой станции от Петербурга на Московском шоссе, в очень хорошей гостинице, содержимой любекским уроженцем Карлом Ивановичем Грау, узнал я, что Н. А. Краснокутский, товарищ по Пажескому корпусу, вышедший за год до меня в Гродненский гусарский полк, живет в сумасшедшем доме, куда ямщик меня и привез. Надобно знать, что сумасшедшим домом назывался правый крайний дом офицерских флигелей, потому что вмещал в себе до двадцати человек холостых офицеров, большею частью юных корнетов и поручиков, которые и вправду проводили время как лишенные рассудка и в число которых, само собою разумеется, попадал невольно всякий новоприбывший.
Легко себе представить, что творилось в двадцати квартирах двадцати юношей, недавно вырвавшихся на свободу и черпающих разнообразные утехи жизни человеческой полными пригоршнями, и я полагаю, что Лесаж, автор «Хромоногого беса», имел бы более материала, ежели б потрудился снять крышу с нашего жилища и описать те занятия, которым предавались мы часто по своим кельям.
Были комнаты, где простая закуска не снималась со стола и ломберные столы не закрывались. В одних помещениях беспрестанно раздавались звуки или гитары, или фортепьяно или слышались целые хоры офицерских голосов, в других — гремели пистолетные выстрелы упражняющихся в этом искусстве, вой и писк дрессируемых собак, которые у нас в полку никогда не переводились, так как было много хороших охотников. Были между нами и люди-домоседы, много читавшие, и я положительно не понимаю, как они умудрялись заниматься этим делом среди такого содома. Во всякий час дня, в длинных коридорах верхнего и нижнего этажей, разделяющих дом пополам в длину, у каждой двери квартиры вы всегда могли встретить какую-нибудь смазливую поселянку с петухом, клюквой, грибами, или крестьянина, поставляющего сено, или охотника, пришедшего оповестить о найденном им медведе на берлоге или обойденных им лосях. «Личарды» наши то и дело сновали по коридорам, исполняя поручения своих господ, лихие тройки с колоколами и бубенчиками постоянно откладывались и закладывались у нас во дворе, и он постоянно имел вид почтового двора.
Я не застал Краснокутского дома, но услужливый слуга его Петр вскоре его отыскал, и я тотчас же без дальних церемоний был введен им в одну из квартир товарища, штабс-ротмистра Поливанова, где застал почти весь контингент однополчан в страшном табачном дыму, так как редко кто тогда не курил из длинных чубуков табак Жукова.
Было далеко за полночь, когда я, радушно принятый товарищами, после скромного ужина заснул на железной кровати своей посреди узкой комнаты квартиры Краснокутского. Утром по совету моего ментора и руководителя я должен был явиться <к> полковому, дивизионному и эскадронному командирам в полной парадной форме, всем женатым — в вицмундире, а остальным товарищам — в сюртуке, на что и употребил почти целый день. Полковой командир Антон Антонович Эссен принял меня любезно, назначил во 2-й эскадрон к ротмистру Гродецкому и, предуведомленный письмом моего отца, прочел мне несколько общих наставлений. <...>
С первых же дней моего поступления я горячо принялся за службу, выучился тридцати двум или тридцати шести кавалерийским сигналам у полкового штабтрубача, понял механизм поворотов и заездов строя и ежедневно вместе с такими же неучами ездоками, как и я, ездил верхом под руководством полкового командира, так что вскоре перешел в общую офицерскую смену, которые, в составе всех наличных офицеров, по субботам обыкновенно съезжались в великолепном огромном нашем манеже. Антон Антонович сам был отличный ездок, имел много хороших лошадей на своей конюшне, в том числе знаменитого Фаворита, за которого было заплачено им 8000 р. Полковник Риземан, когда-то гейдельбергский студент, первый бретер, «питух», коронованный в знаменитой по величине своей бочке в Гейдельберге, был в то время старшим полковником, не только по старшинству чинов и своим летам, но и по тому авторитету, который успел приобрести. <...>
Полковник Стааль фон Гольштейн (Александр Карлович) был вторым по старшинству и пользовался общим уважением и любовью целого полка. Очень красивый мужчина, он ловко сидел на лошади и был переведен к нам из конной гвардии, где, отличаясь своими джентльменскими манерами и изящными танцами, был постоянным кавалером императрицы Александры Федоровны на малых аничковских балах; жена его Софья Николаевна3, дочь Шатилова, который после долгой ссылки в Сибирь за участие в убийстве помещика Времева за карточным столом в Москве жил у дочери в нашем полку4. Она была красавица в полном смысле этого слова, умна, кокетлива и сводила с ума весь наш полк и ко многим из нас, что греха таить, была любезна... хотя я не попал в число избранных, отчасти оттого, что был слишком стыдлив, робок, наивен и непредприимчив.
Третьим дивизионером был полковник Адеркас, женатый также на красавице, разводке Лешерн, урожденной Берте; отец ее был камердинером или чем-то вроде церемониймейстера при скромном дворе Людовика XVIII у нас в Риге. <...>
1-м эскадроном командовал ротмистр Иван Альбертович Халецкий, магометанин из польских татар, лихой эскадронный командир, впоследствии командир Киевского гусарского полка, раненный в Крымскую кампанию под Инкерманом при отражении знаменитой атаки, Кардигана после восстания Польши в 1863 году, будучи генерал-майором в оставке, бежал за границу и поступил на иждивение жонда.
2-м эскадроном, в который я был зачислен, командовал, как я сказал, ротмистр Гродецкий недолго, потом Абрамович (Геркулан Помпеевич, очень умный человек, получивший образование у иезуитов) и, наконец, Эдуард Штакельберг, при котором я был уже штабс-ротмистром и вскоре сам получил эскадрон.
3-м эскадроном командовал ротмистр Роман Борисович Берг. <...>
4-м эскадроном командовал Казимир Войнилович, маленький человек с огромными усами, командовавший впоследствии Веймарнским гусарским полком.
5-м эскадроном командовал Готовский, а потом Высоцкий. Высоцкий, побочный сын генерал-адъютанта Трубецкого, был вполне русский человек и, несмотря на свои странности и плохое знание службы, был очень любим товарищами. <...>
6-м эскадроном командовал сначала Адеркас, потом Константин Штакельберг (вскоре он женился на дочери негоцианта Крамера, и я был у него шафером). Он был произведен в генералы. 7-м запасным эскадроном — Готовский.
Вообще в нашем полку был сброд порядочный, так как полк, состоя в гвардии цесаревича в Варшаве, всегда комплектовался самим великим князем Константином Павловичем, и никто не знает, что руководило им при этой вербовке офицеров. Разные авантюристы изобиловали в полку, и бог знает, каких только национальностей у нас не встречалось: кроме польских фамилий, как граф Рачинский, Гродецкий, Готовский, Абрамович, Гедройц-Юрага, попадались французы — Живон де Руссо, граф Лотрек де Тулуз, немцы — Берг, Бер, Герлах, Моллер, Лауниц, англичане — Мерфельд, польские татары — Халецкий и даже был один с мыса Доброй Надежды. С прибытием полка в Россию и с зачислением его в состав гвардейского корпуса он стал пополняться воспитанниками из юнкерской гвардейской школы и из пажей — отличнейшей молодежью: Моллер, Цейдлер, Бер, Кропотов, Ильяшевич, граф Тизенгаузен, Безобразовы, Топорнин, Арсеньев, Девитт, Бедряга, Кисловский, Клодт, Лобанов-Ростовский и проч., которые хоть какому полку не сделали бы бесчестья. Много между ними было людей образованных, богатых, и мы весьма дружно жили одной братской семьей. С переменой доброго полкового командира Эссена на строгого князя Багратиона-Имеретинского многие, не соответствующие составу полка офицеры, сами оставили его, а многие были вынуждены к тому строгостью командира полка, что дало ему возможность довести Гродненский полк до возможного совершенства во всех отношениях. <...>
Итак, служба шла своим чередом, офицерская езда производилась новичкам ежедневно, а всем офицерам два раза в неделю, караулы отбывались поручиками и корнетами, дежурили по полку ротмистры, а по трем дивизионам все субалтерн-офицеры. Пешие, по конному, учения повторялись на неделе очень часто; все офицеры обязаны были присутствовать на езде своих эскадронов, производившейся через день, равно и при пешем ученье. Вечерами и в свободное время молодежь играла в карты по маленькой, ездила гурьбой в почтовую гостиницу Спасской Полести, в девяти верстах от нас, где выпивала изрядное количество шампанского, делая долги, конечно, временные, так как Карл Иванович Грау, составив себе состояние, ни на кого из нас во всю жизнь свою не мог пожаловаться. Не быв по летам нашим и по привычкам монахами, мы, правду сказать, вели жизнь старогусарскую, в подражание былым гусарам, но ни разу кутеж наш не омрачился никакой историей или скандалом, а мало-помалу, можно сказать, и прекратился. <...>
Из товарищей полка помню очень хорошо полкового казначея Федора Ивановича Левенталя, аккуратного лифляндца, который не раз выводил всех нас из денежного затруднения и никогда не отказывал мне в помощи; он успел сделать себе небольшое состояньице и ныне служит генералом для поручений при шефе жандармов. Бывало, в кошельке пусто, а насущные потребности в платье, чае, кофе, сахаре, табаке напоминают о себе; идешь к Федору Ивановичу, у которого все это всегда находилось в запасе и отпускалось в кредит, отличное и дешевейшее. <...>
Евгений Петрович Рожнов был тогда полковым адъютантом, и я смело могу сказать теперь, что он был совершенно на своем месте. Чопорный, щеголь, с всегда вкрадчивым обычным своим «душа моя», он, кроме исполнения своей обязанности по ведению дел в полку, заведованию канцелярией и хором трубачей, всегда старался быть посредником между обществом офицеров и командиром полка, даже таким неукротимым, каким был наш Багратион, и умел согласить и свои обязанности и интересы товарищей. <...>
Кропотов и Ильяшевич, оба из гвардейской юнкерской школы, были славные ребята и оба имели большие состояния, а потому отличных лошадей, как верховых, так и упряжных. <...>
Михаил Иванович Цейдлер, русский немец, как назвал его поэт Лермонтов в экспромте, за стаканом шампанского, написанном, когда мы все провожали М. И. Цейдлера на Кавказ, был также красавец, большой любитель женщин и милейший человек, какого когда-либо можно встретить; он прекрасно лепил из воска и глины, удачно рисовал карикатуры, как на всех нас, так и на себя, и мастерски рассказывал и, конечно, более выдумывал анекдоты, в которых обыкновенно играл самую смешную и непривлекательную роль. По службе он никогда не отличался особенною ретивостью и впоследствии, командуя одновременно со мною эскадроном, только успевал удержаться на своем месте, а во фронте, по рассеянности, часто ошибался и заводил свою часть не туда, куда следовало. В 1857 году, уже полковником, он был некоторое время полицеймейстером в Нижнем Новгороде, а затем состоял по особым поручениям при Потапове, Альбединском и прочих генерал-губернаторах виленских.
Два брата Безобразовы, Владимир и Александр, были душою общества нашего, имея хорошие материальные средства, и были как бы коноводами во всех наших сборищах и собраниях. С Александром я особенно сдружился и долго делил с ним и радости, и горе свое. Шкатулки наши, ласки женщин — все у нас было общее. Владимир очень хорошо играл на гитаре и на фортепьяно, и оба брата премило пели. Зачастую у нас составлялся хор, и мы за картами, за скромным ужином или в гостинице Спасской Полести, или в лавке Малеева, коротали наши дни.
Я был с обоими братьями в артели и у них же в тридцать восьмом или тридцать девятом году в первый раз увидел и познакомился с Михаилом Юрьевичем Лермонтовым, старинным знакомым их по Школе юнкеров и подпрапорщиков, когда он был переведен с Кавказа в наш полк.
Надобно сказать, что Гродненский полк, да и вообще 2-я гвардейская кавалерийская дивизия в прошедшее царствование императора Николая, вероятно, по месту нашей стоянки, вдали от столицы и всех ее прелестей, считалась как бы местом ссылки или какого-то чистилища, так что Лермонтов — не единственное лицо из гвардейских шалунов-офицеров, прощенных за разные проступки и возвращаемых в гвардию, из перебывавших у нас в полку. Несмотря на то что они садились (в отношении старшинства) на голову многим из нас, все они, будучи предобрыми малыми, немало способствовали к украшению нашего общества. Так, у нас был прикомандирован князь Сергей Трубецкой5, товарищ по Пажескому корпусу, из Кирасирского орденского полка, в который попал из кавалергардов за какую-то шалость, выкинутую целым полком во время стоянки Кавалергардского полка в Новой деревне. (Говорили тогда, что кавалергарды устроили на Неве какие-то великолепные похороны мнимоумершему графу Борху.) За ним последовал Лермонтов, а вскоре и граф Тизенгаузен, служивший прежде также в кавалергардах и сосланный в армию за историю с Ардалионом Новосильцевым. Сергей Трубецкой, бывший в армии, соблазнил дочь генерала Мусина-Пушкина, фрейлину двора, был обвенчан с нею по приказанию государя Николая Павловича в Зимнем дворце, когда он стоял там во внутреннем карауле, и сделался отцом дочери, которая впоследствии вышла замуж за графа Морни. Трубецкой был красавец, и потому вовсе не мудрено, что в отставке уже и в летах увез г-жу Жадимировскую от живого мужа и был пойман и возвращен уже с персидской или турецкой границы, куда направлялся. Старший брат его Александр был женат на дочери известной танцовщицы Талиони и всю жизнь свою провел в Италии на своей вилле; младший брат их Андрей женился на моей племяннице Софии Николаевне Смирновой и живет поныне за границей. <...>
Лермонтов в то время не имел еще репутации увенчанного лаврами поэта, которую приобрел впоследствии и которая сложилась за ним благодаря достоинству его стиха и тем обстоятельствам, которыми жизнь его была окружена, и мы, не предвидя в нем будущей славы России, смотрели на него совершенно равнодушно.
Придя однажды к обеденному времени к Безобразовым, я застал у них офицера нашего полка, мне незнакомого, которого Владимир Безобразов назвал мне Михаилом Юрьевичем Лермонтовым. Вскоре мы сели за скромную трапезу нашу, и Лермонтов очень игриво шутил и понравился нам своим обхождением. После обеда по обыкновению сели играть в банк, но вместо тех 50-ти или 100 руб., которые обыкновенно закладывались кем-либо из нас, Лермонтов предложил заложить 1000 и выложил их на стол. Я не играл и куда-то выходил. Возвратившись же, застал обоих братьев Безобразовых в большом проигрыше и сильно негодующих на свое несчастье. Пропустив несколько талий, я удачно подсказал Владимиру Безобразову несколько карт и он с моего прихода стал отыгрываться, как вдруг Лермонтов предложил мне самому попытать счастья; мне показалось, что предложение это было сделано с такою ирониею и досадой, что я в тот же момент решил пожертвовать несколькими десятками и даже сотнями рублей для удовлетворения своего самолюбия перед зазнавшимся пришельцем, бывшим лейб-гусаром... Судьбе угодно было на этот раз поддержать меня, и помню, что на одном короле бубен, не отгибаясь и поставя кушем полуимпериал, я дал способ Безобразовым отыграться, а на свою долю выиграл 800 с чем-то рублей; единственный случай, что я остался в выигрыше во всю мою жизнь, хотя несколько раз в молодости играл противу тысячных банков.
Впоследствии мы жили с Лермонтовым в двух смежных больших комнатах, разделенных общею переднею, и с ним коротко сошлись. В свободное от службы время, а его было много, Лермонтов очень хорошо писал масляными красками по воспоминанию разные кавказские виды, и у меня хранится до сих пор вид его работы на долину Кубани, с цепью снеговых гор на горизонте, при заходящем солнце и двумя конными фигурами черкесов, а также голова горца, которую он сделал в один присест*6.
Кажется мне, что в это время с подстрочного перевода, сделанного Краснокутским, стансов Мицкевича Лермонтов тогда же облек их в стихотворную форму, а равно дописывал свои «Мцыри» и «Хаджи Абрека»7. Я часто заставал его за работой и живо помню его грызущим перо с досады, что мысли и стих не гладко ложатся на бумагу.
Как и все мы, грешные, Лермонтов вел жизнь свою, участвуя во всех наших кутежах и шалостях, и я помню, как он в дыму табачном, при хлопании пробок, на проводах М. И. Цейдлера, отъезжавшего на Кавказ в экспедицию, написал известное:
Русский немец белокурый
Едет в дальнюю страну,
Где неверные гяуры
Вновь затеяли войну;
Едет он, томим печалью,
На кровавый пир войны,
Но иной, не бранной, сталью
Мысли юноши полны8, —
где в словах «не бранной сталью» шутит над бедным Цейдлером, влюбленным по уши в С. Н. Стааль фон Гольштейн, жену нашего полковника.
Лермонтов пробыл у нас недолго, кажется, несколько месяцев, и по просьбе бабки своей Арсеньевой вскоре переведен был в свой прежний лейб-гусарский полк. Мы с ним встречались впоследствии, и мне довелось даже видеться с ним в 1841 году в Пятигорске. <...>
2. ЛЕРМОНТОВ В ПЯТИГОРСКЕ В 1841 г.
Ревматизм, мною схваченный в 1840 году, разыгрался не на шутку, и я должен был подумать о полном излечении, а так как сестре и мачехе понадобилось лечение минеральными водами, то и было решено всем нам целой семьей ехать туда. В начале мая мы пустились в путь. <...>
Мы часто останавливались ночевать у станичников и продовольствовались как провизией, взятой с собой, так и моей охотой. <...> Подъезжая к Ставрополю, мы ехали часто с конвоем донских казаков, человек из трех-четырех состоящих, и я до сих пор не знаю, к чему это было нужно. В Ставрополе останавливались в изрядной гостинице Найтаки, отдохнули, освежились и через Георгиевск прибыли в Пятигорск в конце мая. <...>
Встреченные еще в слободке досужими десятскими, мы скоро нашли себе удобную квартиру в доме коменданта Умана, у подошвы Машука, и посвятили целый вечер хлопотам по размещению9. Я сбегал на бульвар, на котором играла музыка какого-то пехотного полка, и встретил там много знакомых гвардейцев, приехавших для лечения из России и из экспедиции, как-то: Трубецкого, Тирана, ротмистра гусарского полка, Фитингофа, полковника по кавалерии, Глебова, поручика конной гвардии, Александра Васильчикова, Заливкина, Монго-Столыпина, Дмитревского, тифлисского поэта, Льва Пушкина и, наконец, Лермонтова, который при возникающей уже своей славе рисовался — и сначала сделал вид, будто меня не узнает, но потом сам первый бросился ко мне на грудь и нежно меня обнял и облобызал.
На дворе дома, нами занимаемого, во флигеле, поселился Тиран, по фасу к Машуку подле нас жил Лермонтов с Столыпиным, а за ними Глебов с Мартыновым. С галереи нашей открывался великолепный вид: весь Пятигорск лежал как бы у ног наших, и взором можно было окинуть огромное пространство, по которому десятками рукавов бежал Подкумок. По улице, которая спускалась от нашего дома перпендикулярно к бульвару, напротив нас, поместилось семейство Орловой, жены казачьего генерала, с ее сестрами Идой и Поликсеной и m-me Рихтер (все товарки сестры моей по Екатерининскому институту), а ниже нас виднелась крыша дома Верзилиных, глава которого, также казачий генерал, состоял на службе в Варшаве, а семейство его, как старожилы Пятигорска, имело свою оседлость в этом захолустье, которое оживлялось только летом при наплыве страждущего человечества.
Семья Верзилиных состояла из матери, пожилой женщины, и трех дочерей: Эмилии Александровны, известной романическою историею своею с Владимиром Барятинским, — «le mougik»*, как ее называли, бело-розовой куклы Надежды, и третьей, совершенно незаметной. Все они были от разных браков, так как m-me Верзилина была два раза замужем, а сам Верзилин был два раза женат. Я не был знаком с этим домом, но говорю про него так подробно потому, что в нем разыгралась та драма, которая лишила Россию Лермонтова.
В то время Пятигорские минеральные воды усердно посещались русскими, так как билет на выезд за границу оплачивался 500 рублями, а в 1841 году сезон был одним из самых блестящих, и, сколько мне помнится, говорили, съехалось до 1500 семейств. Доктора Рожер, Норман, Конради и многие другие успешно занимались практикою, и я видел в Пятигорске многих людей, по-видимому, неизлечимых, которые в конце курса покидали целительные воды совершенно здоровыми. <...>
Раз или два в неделю мы собирались в залу ресторации Найтаки и плясали до упаду часов до двенадцати ночи, что, однако, было исключением из обычной водяной жизни, потому что обыкновенно с наступлением свежих сумерек весь Пятигорск замирал и запирался по домам.
Помню приезжавших на время из экспедиций гвардейских офицеров: Александра Адлерберга I, кирасира Мацнева, которому я проиграл 500 рублей на 12 000 им заложенных и которые заманчиво разбросаны были в разных видах по столу в одной из комнат гостиницы, носившей название chambre infernale*.
Тогда же я отыскал и, можно сказать, познакомился с дядею своим Николаем Ивановичем Лорером, который за 14 декабря 1825 года был сослан в Сибирь, провел на каторге восемь лет, на поселении в Кургане десять лет, а в описываемое время служил рядовым в Тенгинском пехотном полку и в этот год был произведен в офицеры. Дядя жил в слободке с Михаилом Александровичем Назимовым и Александром Ивановичем Вегелиным, товарищами своими по ссылке, и у него я часто встречался с двумя братьями Беляевыми, также членами «тайного общества». Не знаю за что, только они все очень меня полюбили, обласкали, и я весело с ними проводил все свое время.
Начальник штаба Кавказской линии А. Траскин, Сергей Дмитриевич Безобразов, командир Нижегородского драгунского полка, и толстый Голицын (вечный полковник) оживляли от времени до времени пятигорское общество. <...>
Я часто забегал к соседу моему Лермонтову. Однажды, войдя неожиданно к нему в комнату, я застал его лежащим на постеле и что-то рассматривающим в сообществе С. Трубецкого и что они хотели, видимо, от меня скрыть. Позднее, заметив, что я пришел не вовремя, я хотел было уйти, но так как Лермонтов тогда же сказал: «Ну, этот ничего», — то и остался. Шалуны товарищи показали мне тогда целую тетрадь карикатур на Мартынова, которые сообща начертали и раскрасили. Это была целая история в лицах вроде французских карикатур: Cryptogram M-r la Launisse и проч., где красавец, бывший когда-то кавалергард, Мартынов был изображен в самом смешном виде, то въезжающим в Пятигорск, то рассыпающимся пред какою-нибудь красавицей и проч. Эта-то шутка, приправленная часто в обществе злым сарказмом неугомонного Лермонтова, и была, как мне кажется, ядром той размолвки, которая кончилась так печально для Лермонтова, помимо тех темных причин, о которых намекают многие, знавшие отношения этих лиц до катастрофы...
В первых числах июля я получил, кажется от С. Трубецкого, приглашение участвовать в подписке на бал, который пятигорская молодежь желала дать городу; не рассчитывая на то, чтобы этот бал мог стоить очень дорого, я с радостью согласился. В квартире Лермонтова делались все необходимые к тому приготовления, и мы намеревались осветить грот, в котором хотели танцевать, для чего наклеили до двух тысяч разных цветных фонарей. Лермонтов придумал громадную люстру из трехъярусно помещенных обручей, обвитых цветами и ползучими растениями, и мы исполнили эту работу на славу. Армянские лавки доставили нам персидские ковры и разноцветные шали для украшения свода грота, за прокат которых мы заплатили, кажется, 1500 рублей; казенный сад — цветы и виноградные лозы, которые я с Глебовым нещадно рубили; расположенный в Пятигорске полк снабдил нас красным сукном, а содержатель гостиницы Найтаки позаботился о десерте, ужине и вине12.
Восьмого или десятого июля бал состоялся, хотя не без недоразумений с некоторыми подписчиками, благодаря тому что дозволялось привести на бал не всех, кого кто желает, а требовалось, чтобы участвующие на балу были более или менее из общих знакомых и нашего круга. Сколько мне помнится, разлад пошел из-за того, что князю Голицыну не дозволили пригласить на бал двух сестер какого-то приезжего военного доктора сомнительной репутации. Голицын в негодовании оставил наш круг и не участвовал в общей затее13. Я упоминаю об этом обстоятельстве потому, что Голицын ровно через неделю после нашего бала давал такой же на свои средства в казенном саду, где для этого случая была выстроена им даже галерея. В этот-то день, то есть 15 июля, и случилась дуэль Лермонтова14, и бал Голицына не удался, так как его не посетили как все близкие товарищи покойного поэта, так и представительницы лучшего дамского общества, его знакомые...15
Наш бал сошел великолепно, все веселились от чистого сердца, и Лермонтов много ухаживал за Идой Мусиной-Пушкиной.
Мачеха моя с сестрой незадолго до этого времени переехали в Железноводск, верстах в семнадцати отстоящий от Пятигорска, и я навещал их изредка на неделе.
Пятнадцатого июля погода была восхитительная, и я верхом часу в восьмом утра отправился туда. Надобно сказать, что дня за три до этого Лермонтов подъезжал верхом на сером коне в черкесском костюме к единственному открытому окну нашей квартиры, у которого я рисовал, и простился со мною, переезжая в Железноводск. Впоследствии я узнал, что ссора его с Мартыновым тогда уже произошла и вызов со стороны Мартынова состоялся...16
Проехав колонию Шотландку, я видел пред одним домом торопливые приготовления к какому-то пикнику его обитателей17, но не обратил на это особого внимания, я торопился в Железноводск, так как огромная черная туча, грозно застилая горизонт, нагоняла меня как бы стеной от Пятигорска и крупные капли дождя падали на ярко освещенную солнцем местность.
На полпути в Железноводск я встретил Столыпина и Глебова на беговых дрожках; Глебов правил, а Столыпин с ягдташем и ружьем через плечо имел пред собою что-то покрытое платком. На вопрос мой, куда они едут, они отвечали мне, что на охоту, а я еще посоветовал им убить орла, которого неподалеку оттуда заметил на копне сена. Не подозревая того, что они едут на роковое свидание Лермонтова с Мартыновым, я приударил коня и пустился от них вскачь, так как дождь усилился. Несколько далее я встретил извозчичьи дрожки с Дмитревским и Лермонтовым18 и на скаку поймал прощальный взгляд его... последний в жизни.
Проведя день у мачехи моей, под вечер я стал собираться в Пятигорск и, несмотря на то что меня удерживали под предлогом ненастья, все-таки поехал, так как не хотел пропустить очередной ванны.
Смеркалось, когда я проехал Шотландку, и в темноте уже светились мне приветливые огоньки Пятигорска, как вдруг слева, на склоне Машука, я услыхал выстрел; полагая, что это шалят мирные горцы, так как не раз слышал об этом рассказы, я приударил коня нагайкой и вскоре благополучно добрался до дома, где застал Шведе, упражнявшегося на фортепьяно. Раздевая меня, крепостной человек мой Михаил Судаков доложил мне, что по соседству у нас несчастие и что Лермонтова привезли на дрожках раненого...
Недоумевая, я поспешил к соседу, но, застав ставни и двери его квартиры на запоре, вернулся к себе. Только утром я узнал, что Михаил Юрьевич привезен был уже мертвым, что он стрелялся с Мартыновым на десяти шагах и, подобно описанному им фаталисту, кажется, далек был от мысли быть убитым, так как, не подымая пистолета, медленно стал приближаться к барьеру, тогда как Мартынов пришел уже к роковой точке и целил в него; когда Лермонтов ступил на крайнюю точку, Мартынов спустил курок, и тот пал, успев вздохнуть раз, другой и, как рассказывали, презрительно взглянул на Мартынова.
Я полагаю, что, кроме двух секундантов, Глебова и Александра Васильчикова, вся молодежь, с которою Лермонтов водился, присутствовала скрытно на дуэли, полагая, что она кончится шуткой и что Мартынов, не пользовавшийся репутацией храброго, струсит и противники помирятся.
Заключение это можно вывести из того, что будто бы А. Столыпин, как я тогда же слышал, сказал Мартынову: «Allez vous en, votre affaire est faite», — когда тот после выстрела кинулся к распростертому Лермонтову, а также и потому, что только шуточная дуэль могла заставить всю эту молодежь не подумать о медике и экипаже на всякий случай, хотя бы для обстановки, что сделал Глебов уже после дуэли, поскакав в город за тем и другим, причем при теле покойного оставались Трубецкой и Столыпин. Не присутствие ли этого общества, собравшегося посмеяться над Мартыновым, о чем он мог узнать стороной, заставило его мужаться и крепиться и навести дуло пистолета на Лермонтова?
Рассказывали в Пятигорске, что заранее было условлено, чтобы только один из секундантов пал жертвою правительственного закона, что поэтому секунданты между собою кидали жребий и тот выпал на долю Глебова, который в тот же вечер доложил о дуэли коменданту и был посажен им на гауптвахту. Так как Глебов жил с Мартыновым на одной квартире, правильная по законам чести дуэль могла казаться простым убийством, и вот для обеления Глебова А. Васильчиков на другой день сообщил коменданту, что он был также секундантом Лермонтова, за что посажен был в острог, где за свое участие и содержался20.
Ранним утром на другой день я видел Лермонтова в его квартире на столе, в белой рубахе, украшенного цветами. Комната была пуста, и в углу валялась его канаусовая малиновая рубаха с кровяными пятнами на левой стороне под сердцем.
Шведе по заказу Столыпина написал портрет с покойного и сделал мне такой же. Я нахожу его лучшим портретом Лермонтова, даже лучше того, которым сестра моя владеет и поныне (в молодых еще летах в гусарском ментике) и который он сам подарил моей мачехе21. На портрете Шведе поэт наш коротко обстрижен, глаза полузакрыты и на устах играет еще злая насмешка. Тимм, издатель «Художественного листка», поместил этот портрет на одном из своих прелестных листков художественного альбома и окружил его различными воспоминаниями о поэте, которые я дал ему из моего альбома. Там изображен дом Реброва в Кисловодске, который мы занимали вскоре после катастрофы, где происходит действие повести Лермонтова «Княжна Мери» (предполагают в героине сестру Мартынова), балкон дома в Пятигорске, где мы частенько сиживали с покойным. Кавказский вид снеговых гор при закате солнца масляными красками работы Лермонтова, который мне дал Столыпин уже после смерти своего друга, а также временная могила Лермонтова с видом на Машук, которую я срисовал несколько дней спустя... Я храню и доселе черкесский пояс с серебряной «жерничкой» покойного, который также получил на память о нем. Все эти вещи подарены мною генерал-майору А. А. Бильдерлингу в Лермонтовский музей, который им устроен в школе юнкеров как месте воспитания поэта.
Убитого на дуэли, по правилам нашим, священник не хотел отпевать, но деньги сделали свое дело, и на другой день после дуэли в сопровождении целого Пятигорска, священника и музыки мы отнесли Михаила Юрьевича на руках в последнее его жилище.
По странному стечению обстоятельств, на похоронах поэта случились представители всех тех полков, в которых служил покойный, так как там были С. Д. Безобразов, командир Нижегородского драгунского полка, Тиран — лейб-гусарского, я — Гродненского гусарского и дядя мой Н. И. Лорер — Тенгинского пехотного полков.
Дамы забросали могилу цветами, и многие из них плакали, а я и теперь еще помню выражение лица и светлую слезу Иды Пушкиной, когда она маленькой своей ручонкой кидала последнюю горсточку земли на прах любимого ею человека.
Сам не понимаю, как не попал я в эту историю, быв так близок со всеми этими лицами и вращаясь постоянно в их кругу, и объясняю это разве только тем, что не был знаком с домом Верзилиных и ничего не знал о ссоре Мартынова с Лермонтовым. Глебов и Васильчиков долго содержались под арестом, потом прогуливались на водах в сопровождении часового, а впоследствии Глебов был обходим чинами, служа адъютантом князя Воронцова, а Васильчиков не получил награды, к которой был представлен сенатором Ганом, с которым тогда находился на ревизии на Кавказе. Полагаю, что такая милостивая расправа с секундантами была следствием как ходатайства высокопоставленных лиц, так и некоторого нерасположения самого государя к Лермонтову, хотя я и далек от веры в те слова, которые будто бы вырвались у императора при известии о его кончине: «Собаке — собачья смерть».
О происшествии этом много писали, но проверить его окончательно и вполне достоверно весьма трудно, так как многие свидетели и участники его покончили свое земное существование, а скоро не останется уже никого в живых. Трубецкой, Монго-Столыпин, Глебов, Дмитревский мирно покоятся, кто во Флоренции (Столыпин), а кто у нас на Руси. Мартынов молчит, а Васильчиков рассказывает в «Русском архиве» 1872 года о происшествии так, как оно сложилось людскою молвою.
|