Между пяти гор — Бештау, Машука, Змеиной, Лысой и Железной — лежит небольшой, красивенький городок Пятигорск. <...>
Съезд-нынешнего курса невелик и очень незамечателен. Дам мало, да и те... Только в последний месяц явление хорошенькой генеральши Ор<ло>вой с хорошенькими сестрами М. П.1 наделало шуму; в честь их кавалеры дали роскошный bal champêtre* в боковой аллее бульвара. В тридцать девятом году съезд дам был тоже невелик и мало интересен; но тогда блистала графиня Ростопчина, которая везде — и в скромной беседе, и в шумном собрании, и в поэтических мечтаниях, — везде мила, везде завлекательна.
Мужчины — большею частью пехотные жалкие армейцы, которых сперва выставляют черкесам, как мишень, а потом калеками присылают лечить на воды. Есть и гвардейцы: им или вреден север2, или нужен крестик; также встретите интересных петербуржцев, искателей новых сил для новых соблазнов столичной жизни: один из них В. В. Дж. остался мне постоянно приятным знакомым. Но самые занимательные из посетителей — это помещики в венгерках, с усами и без причесок; они пожаловали так, от нечего делать: поиграть в карты и отведать кахетинского.
20 июня. Несносна жизнь в Пятигорске. Отдавши долг удивления колоссальной природе, остается только скучать однообразием; один воздух удушливый, серный отвратит всякого. Вот утренняя картина: в пять часов мы видим — по разным направлениям в экипажах, верхом, пешком тянутся к источникам. Эти часы самые тяжелые; каждый обязан проглотить по нескольку больших стаканов гадкой теплой воды до десяти и более: такова непременная метода здешних медиков. Около полудня все расходятся: кто в ванны, кто домой, где каждого ожидает стакан маренкового кофе и булка; обед должен следовать скоро и состоять из тарелки Wassersuppe и deux oeufs à la coque* со шпинатом. В пять часов вечера опять все по своим местам — у колодцев с стаканами в руках. С семи до девяти часов чопорно прохаживаются по бульвару под звук музыки полковой; тем должен заключиться день для больных. Но не всегда тем кончается, и как часто многие напролет просиживают ночи за картами и прямо от столов как тени побредут к водам; и потом они же бессовестно толкуют о бесполезности здешнего лечения.
По праздникам бывают собрания в зале гостиницы, и тутошние очень веселятся.
21 июня. Нынешняя почта насмешила меня; петербургские знакомцы завидуют мне, проказники. Они там слушают Олебуля и на огне3 разъезжают по узорчатым дачам, а я здесь, от нечего делать, карабкаюсь по горам. Не дальше как вчера чуть было головы не сломил, въезжая верхом на Машук; и для чего же? Чтобы взглянуть на свое имя и возле 1839 г. поставить 1841. Вид отсюда в ясную погоду очаровательный, единственный в природе. У самой подошвы горы белеются Пятигорск и Горячеводск; между ними узкой лентой вьется Подкумок; влево (в 40 в.) Георгиевск как на ладони; по сторонам в разных расстояниях клумбами разбросаны станицы и аулы; далее донебесные великаны, простираясь амфитеатром, оканчиваются снежною цепью гор, между которыми Эльбрус, как бы в серебряных волнах, сливается с Казбеком.
На самой вершине Машука, на небольшой площадке, возвышается столб; на нем множество имен, надписей, стихов; тут же простодушная надпись Хозрев-Мирзы: «Добрая слава, оставленная по себе человеком, лучше золотых палат» и пр. Как нежно рассуждают эти звери, а спросить бы у правоверных братий: не болят ли у них пятки.
Лучшая, приятная для меня прогулка была за восемнадцать верст в Железноводск; самое название говорит, что там железные ключи; их много, но самый сильный и употребительный № 8, который вместе с другими бьет в диком лесу; между ними идет длинная, проруленная аллея. Здесь-то в знойный день — истинное наслаждение: чистый ароматический воздух, и ни луча солнечного. Есть несколько источников и на открытом месте, где выстроены казенные домики и вольные для приезжающих. Виды здешние не отдалены и граничат взор соседними горами; но зато сколько жизни и свежести в природе. Как нежна, усладительна для глаз эта густая зелень, которою, как зеленым бархатом, покрыты горы.
На половине пути лежит немецкая колония, называемая Шотландкой; она крестообразно пересечена двумя улицами; на самой середине, под навесом, стоит пушка и боевой ящик, так что если бы вздумалось заглянуть сюда черкесам, как то и было, то одной пушкой по всем направлениям можно их засыпать картечью. В колонии вы найдете дешевый и вкусный обед.
Армяне господствуют в Пятигорске; вся внутренняя торговля в их руках: армянин и в лавках, и в гостинице, и в мастерских. Но главное их занятие — серебряные изделия с чернью, как-то: обделка седел, палок, трубок, колец, наперстков и пр.; все это чрезвычайно дорого и вовсе не изящно; но раскупается с большой жадностью; каждый посетитель как бы обязан вывезти что-нибудь на память с надписью: «Кавказ, такого-то года».
Есть несколько хороших лавок персидских с коврами и азиатскими материями.
Жизненные припасы дешевы до крайности; их поставляют колонисты и мирные черкесы из соседних аулов.
18 июля. Лермонтова уже нет, вчера оплакивали мы смерть его. Грустно было видеть печальную церемонию, еще грустней вспомнить: какой ничтожный случай отнял у друзей веселого друга, у нас — лучшего поэта. Вот подробности несчастного происшествия.
«Язык наш — враг наш». Лермонтов был остер, и остер иногда до едкости; насмешки, колкости, эпиграммы не щадили никого, ни даже самых близких ему; увлеченный игрою слов или сатирическою мыслию, он не рассуждал о последствиях: так было и теперь.
Пятнадцатого числа утро провел он в небольшом дамском обществе (у Верзилиных) вместе с приятелем своим и товарищем по гвардии Мартыновым, который только что окончил службу в одном из линейных полков и, уже получивши отставку, не оставлял ни костюма черкесского, присвоенного линейцам, ни духа лихого джигита и тем казался действительно смешным. Лермонтов любил его, как доброго малого, но часто забавлялся его странностью; теперь же больше, нежели когда. Дамам это нравилось, все смеялись, и никто подозревать не мог таких ужасных последствий. Один Мартынов молчал, казался равнодушным, но затаил в душе тяжелую обиду.
«Оставь свои шутки — или я заставлю тебя молчать», — были слова его, когда они возвращались домой. Готовность всегда и на все — был ответ Лермонтова, и через час-два новые враги стояли уже на склоне Машука с пистолетами в руках4.
Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному; но он опустил пистолет и сказал противнику: «Рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь...»
Ожесточение не понимает великодушия: курок взведен — паф, и пал поэт бездыханен.
Секунданты не хотели или не сумели затушить вражды (кн. Васильчиков и конногв. офицер Глебов); но как бы то ни было, а Лермонтова уже нет, и новый глубокий траур накинут на литературу русскую, если не европейскую.
В продолжение двух дней теснились усердные поклонники в комнате, где стоял гроб.
Семнадцатого числа, на закате солнца, совершено погребение. Офицеры несли прах любимого ими товарища до могилы, а слезы множества сопровождавших выразили потерю общую, незаменимую.
Как недавно, увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы; вспоминали прошедшее, разгадывали будущее... Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг и возвратиться к удовольствиям севера; я не утаил надежд наших — литературных, и прочитал на память одно из лучших его произведений. Черные большие глаза его горели; он, казалось, утешен был моим восторгом и в благодарность продекламировал несколько стихов, которые и теперь еще звучат в памяти моей.
Вот они:
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды...
Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!
Любить... но кого же?.. на время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь?— там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно...
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка...
Так провел я в последний раз незабвенные два часа с незабвенным Лермонтовым.
|