Бывши с 1826 до 1830 в очень близких отношениях к Лермонтову, считаю обязанностью сообщить о нем несколько сведений, относящихся к этому периоду, и вообще о раннем развитии его самостоятельного и твердого характера. В это время я, окончивши магистерский экзамен в Московском университете, служил учителем и надзирателем в Университетском благородном пансионе, для поступления в который бабушка М.Ю. Лермонтова Елизавета Алексеевна Арсеньева привезла его в Москву. Осенью 1826 года я, по рекомендации Елизаветы Петровны Мещериновой, близкого друга и, кажется, дальней родственницы Арсеньевой, приглашен был давать уроки и мне же поручено было пригласить других учителей двенадцатилетнему ее внуку1. Этим не ограничивалась доверенность почтенной старушки; она на меня же возложила обязанность следить за учением юноши, когда он поступил через год прямо в четвертый класс Университетского пансиона полупансионером, ибо нежно и страстно любившая своего внука бабушка ни за что не хотела с ним надолго расставаться. От нее же узнал я и главные обстоятельства ее жизни. Она вышла замуж по страсти и недолго пользовалась супружеским счастьем; недолго муж ее разделял с ней заботы о дочери, еще более скрепившей узы их брака. Он умер скоропостижно среди семейного бала или маскарада. Елизавета Алексеевна, оставшись вдовой, лелеяла дочь свою с примерною материнскою нежностью, какую, можно сказать, описал автор «Notre-Dame de Paris» в героине своего романа. Дочь подросла и также по страсти вышла замуж за майора Лермонтова. Но, видно, суждено было угаснуть этой женской отрасли почтенного рода Столыпиных. Елизавета Алексеевна столь же мало утешалась семейной жизнью дочери и едва ли вообще была довольна ее выбором. Муж любит жену здоровую, а дочь Елизаветы Алексеевны, родивши сына Михаилу, впала в изнурительную чахотку и скончалась. Для Елизаветы Алексеевны повторилась новая задача судьбы в гораздо труднейшей форме. Вместо дочери она, уже истощенная болезнями, приняла на себя обязанность воспитывать внука, свою последнюю надежду. Рассказывала она, что отец Лермонтова покушался взять к себе младенца, но усилия его были побеждены твердою решимостью тещи. Впрочем, Миша не понимал противоборства между бабушкой и отцом, который лишь по временам приезжал в Москву с своими сестрами, взрослыми девицами, и только в праздничные дни брал к себе сына. В доме Елизаветы Алексеевны все было рассчитано для пользы и удовольствия ее внука. Круг ее ограничивался преимущественно одними родственниками, и если в день именин или рождения Миши собиралось веселое общество, то хозяйка хранила грустную задумчивость и любила говорить лишь о своем Мише, радовалась лишь его успехами. И было чем радоваться. Миша учился прекрасно, вел себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности. Первым его стихотворным опытом был перевод Шиллеровой «Перчатки», к сожалению, утратившийся. Каким образом запало в душу поэта приписанное ему честолюбие, будто бы его грызшее; почему он мог считать себя дворянином незнатного происхождения, — ни достаточного повода и ни малейшего признака к тому не было. В наружности Лермонтова также не было ничего карикатурного. Воспоминанье о личностях обыкновенно для нас сливается в каком-либо обстоятельстве. Как теперь смотрю я на милого моего питомца, отличившегося на пансионском акте, кажется, 1829 года. Среди блестящего собрания он прекрасно произнес стихи Жуковского к Морю и заслужил громкие рукоплесканья. Он и прекрасно рисовал, любил фехтованье, верховую езду, танцы, и ничего в нем не было неуклюжего: это был коренастый юноша, обещавший сильного и крепкого мужа в зрелых летах.
В начале 1830 года я оставил Москву, раза два писала мне о нем его бабушка; этим ограничились мои сношенья, а вскоре русский наставник Миши должен был признать бывшего ученика своим учителем. Лермонтов всегда был благодарен своей бабушке за ее заботливость, и Елизавета Алексеевна ничего не жалела, чтобы он имел хороших руководителей. Он всегда являлся в пансионе в сопровождении гувернера, которые, однако, нередко сменялись. Помню, что Миша особенно уважал бывшего при нем француза Жандро, капитана наполеоновской гвардии, человека очень почтенного, умершего в доме Арсеньевой и оплаканного ее внуком. Менее ладил он с весьма ученым евреем Леви, заступившим место Жандро6, и скоро научился по-английски у нового гувернера Винсона, который впоследствии жил в доме знаменитого министра просвещения гр. С. С. Уварова. Наконец, и дома, и в Унив. пансионе, и в университете, и в юнкерской школе Лермонтов был, несомненно, между лучшими людьми. Что же значит приписываемое ему честолюбие выбраться в люди? Где привился недуг этот поэту? Неужели в то время, когда он мог сознавать свое высокое призвание... и его славою дорожило избранное общество и целое отечество? Период своего броженья, наступивший для него при переходе в военную школу и службу, он слегка бравировал в стихотворении на стр. 194-й первого тома, написанном, разумеется, в духе молодечества:
Он лень в закон себе поставил,
Домой с дежурства уезжал,
Хотя и дома был без дела;
Порою рассуждал он смело,
Но чаще он не рассуждал.
Разгульной жизни отпечаток
Иные замечали в нем;
Печалей будущих задаток
Хранил он в сердце молодом;
Его покоя не смущало
Что не касалось до него,
Насмешек гибельное жало
Броню железную встречало
Над самолюбием его.
Слова он весил осторожно,
И опрометчив был в делах;
Порою, трезвый — врал безбожно,
И молчалив был на пирах.
Характер вовсе бесполезный
И для друзей и для врагов...
Увы! читатель мой любезный,
Что делать мне — он был таков!7
М<ихаил> Н<иколаевич> Ш<уби>н, один из умных, просвещенных и благороднейших товарищей Лермонтова по Университетскому пансиону8 и по юнкерской школе, не оправдывая это переходное настроение, которое поддерживалось, может быть, вследствие укоренившихся обычаев, утверждает, что Лермонтов был любим и уважаем своими товарищами.
|