3
В дневнике московского цензора и профессора И. М. Снегирева 3 января 1834 г. записано: «Были у меня г. Закревский с своим сочин. «Царь-горох» и К. Лебедев с I истории, которую читал я Д. П. Голохвастову»1. Цензурное разрешение на выпуск книги было дано И. Снегиревым 22 декабря 1833 г. Полный титул ее следующий:
ПОДАРОК УЧЕНЫМ
НА МДCCCXXXIV ГОД
Ergo, мотай себе на ус.
Стран. 29.
О
ЦАРЕ ГОРОХЕ
КОГДА ЦАРСТВОВАЛ ГОСУДАРЬ ЦАРЬ ГОРОХ,
ГДЕ ОН ЦАРСТВОВАЛ, И КАК ЦАРЬ ГОРОХ
ПЕРЕШЕЛ, В ПРЕДАНИЯХ НАРОДОВ, ДО
ОТДАЛЕННОГО ПОТОМСТВА
^^^^^^^^^^^^^^^^
МОСКВА
В университетской типографии
1834
«Царь-Горох» — небольшая брошюра, 35 страниц, в 8-ю долю — остроумная сатира на известных профессоров Московского университета, журналистов и писателей 30-х годов, пародия на ученые споры, ловко использовавшая характерные словечки, манеру речи тех, на кого была направлена шутка. Автор насмехается над туманным или напыщенным красноречием одних, издевается над тупым педантизмом, самоуверенностью других, зло разоблачает «разбойников пера». Любимые профессора (Павлов и Каченовский) были задеты тонкой шуткой над их пристрастиями к специальной терминологии, над крайностями их научного метода. А анонимная брошюра даже их раздражила. Долго не смолкали в профессорской среде раздраженные упреки по адресу цензора Снегирева, пропустившего книжку. 17 января 1834 г. он записал в своем дневнике: «После лекции в совете, где Павлов с Давыдовым недовольны были пропуском «Царя-Гороха», где они себя узнали; но я возразил, что там нет ни лица, ни ссылок на сочинения, след. в силу § 14 Устава может быть пропущен». 19 января новая запись: «Заседание цензурного комитета, в коем рассуждали о пропуске мною «Царя-Гороха», возражали Каченовский и Цветаев. Я отвечал, что пропущено мною на точном смысле Устава, и я не нашел в книге ни времени, ни места, ни лиц. Голохвастов1 защитил меня». 29 января продолжался натиск на Снегирева, о чем он отметил в дневнике: «Был у ректора, который говорил мне о ропоте Д(авыдова), К(аченовского) и П(авлова) на пропуск к(нижки «Царь-Гороха», будто я знал о намерении автора и о лицах»2.
Профессор Снегирев, довольный, что отомстил Погодину и Каченовскому, когда-то напечатавшим в «Московском вестнике» и «Телескопе» статьи с обвинением его в плохом знании латинского языка, знал, конечно, на кого метила сатирическая брошюра: с нарочитой сгущенностью подобраны были подробности; и сами попавшие под удар памфлета быстро узнали себя, и всякий, кто читал современные журналы, слышал лекции профессоров, должен был узнать знакомые черты. На экземпляре «Царя-Гороха», доставленном в «Русскую старину» Д. Ф. Кобеко3, почерком 30-х годов на полях были написаны фамилии выведенных автором ученых и писателей. У меня находился экземпляр из библиотеки Т. Н. Грановского с карандашной отметкой фамилий против соответственных страниц. В обоих экземплярах список фамилий совпадает, с одним отличием: Грановский предполагал, что последний в списке литератор был Сергей Глинка, читатель экземпляра «Русской старины» называл беллетриста Василия Ушакова. Автор изобразил «чрезвычайное заседание философов, историков, естетиков», на котором секретарь предлагал на разрешение собравшихся историко-философическо-художественный вопрос: «Что такое Царь-Горох? Где, когда и точно ли был Царь-Горох? Реальное и идеальное значение Царя-Гороха». «Знаменитые заседатели» по очереди входят на кафедру и произносят речи; каждый был зашифрован буквой греческого алфавита. Так перед читателем брошюры проходят проф. М. Т. Каченовский, проф. Н. И. Надеждин, проф. И. И. Давыдов, Н. А. Полевой, проф. М. Павлов, О. И. Сенковский, проф. М. П. Погодин, Ф. В. Булгарин с Н. И. Гречем, П. А. Вяземский и В. А. Ушаков, намек на которого дан в упоминании «матушки мадам»1, или, может быть, любитель исторических анекдотов С. Н. Глинка, что подтверждается приведенным в речи К. анекдотом о Наполеоне, «сохранившимся в архиве редкостей его свекрови, получившей оный в наследство от бабушки своего прадеда».
Как А. Д. Закревский талантливо имитировал намеченных им лиц, показывает, например, зарисовка им проф. Каченовского под буквой А. Глава скептической школы, сомневавшийся в Несторовой летописи, «Русской правде», в историческом правдоподобии сказаний о первых князьях, отвергавший существование кожаных денег как ассигнаций и признававший куны металлическими деньгами, любивший прибегать к филологическим аналогиям2, метко схвачен с простоватой и в то же время задиристой манерой речи ученого-спорщика, с типичным для пытливого последователя нибуровской школы ходом мыслей, с кафедральными увлечениями, переходившими границы научного вероятия и вызывавшими невольную улыбку молодой, смешливой аудитории. Вот эта речь, произнесенная на ученом заседании первым оратором, в котором проф. Каченовский не мог не узнать себя:
«Сколь ни боязненно для меня начать решение столь великого вопроса, сколь ни откровенно сознание моего бессилия, но занятия и вызов окриляют меня в сем трудном деле.
Народные предания — первый источник летописца, камень преткновения для критики — всегда облечены туманом аллегорий, сквозь который трудно провидеть и проницательному взору историка. Воззрения нашего времени, стремящиеся к разрешению неразгаданного, нередко попускают заблуждаться юному уму и предают его мучениям мечтательности, нередко самые очевидные анахронизмы принимают за подлинные, нередко самое нелепое облекается в ткань достоверности; но при сих ошибочных воззрениях, принявших договоры Игоря и Олега, «Русскую правду» и Несторову летопись за факты (но об этом после), опытность следует верной стезе: с пламенником критики она входит в лавиринф сказаний, циркулем точности измеряет дедалы преданий и мерою сомнений пересыпает груды баснословий. Надобно порыться, почитать, подумать: правда ли? Есть ли в других странах Цари-Горохи? — Сомнительно. Не вдадимся в обман; прошедшее неверно, может статься, более, нежели самое будущее.
Царь-Горох не то, что Дагобер (du temps du roi Dagobert) французов. Горох не существует ни в фастах, ни в комментариях, ни в святцах. Царь-Горох есть порождение грубой фантазии, которая не поетизировала действительные события, но искажала оные. Отсюда: куны, гривны, смерд и проч.
Как ни сильно говорит народное предание, но Царь-Горох столь же достоверен, как и Царица-Чечевица. Однако, может быть, и действительно был Царь-Горох, по крайней мере, невозможно отвергать совершенно. Когда он царствовал? Решить еще труднее — горох давно известен. Где он царствовал? — Если царствовал, то в Англии. Наш рубль есть рупий Востока, деньга туда же смотрит. Не однозначительно ли слово горох с английским грог, грок (grog), или с французским gros, или с немецким gro? В таком случае Царь-Горох принадлежит к поздним временам, ибо ни Серторий, ни Раумер не упоминают о гроге (grog) в своих творениях о средних веках. Вот что мог сказать я».
Исключительная по резкости тона полемика велась между учеными и журналистами по поводу «Истории народа русского» Н. Полевого. Материал для выпадов против автора давали иногда его неосторожные формулировки, самоуверенный тон, соединенный с пренебрежением ко всему, что казалось ему неверным, отжитым. А. Закревский вкрапил в речь участника ученого заседания под буквой Д. несколько выражений из статей Полевого, удачно подметил слабые стороны стилистической манеры неофита-историка, — портрет получился утрированный, но схожий с оригиналом в существенных частностях.
«Терпимость, ученые мужи, всего важнее в области истории. Выслушивая старый скептицизм, вычурный пустозвонизм и безжизненный рациоцинизм, нельзя однакоже не признать какой-либо мысли во всякой бессмысленной речи. Да позволят мне сказать свое мнение о Царе-Горохе.
Было время, когда в литературе русской господствовала аристократическая важность; профессора смешивали с ученым; кто без очков, тот неуч, кто не желтяк, тот неприлежен, кто не знает Бургия, тот ничего не знает. Канул в вечность сей век схоластики и перрюкизма. Знамена нового поколения водружены на твердом основании идеи чистого, здравого разума. Давно ли карамзинская сентиментальность плакала на берегах Патриарших прудов? — Ныне Патриаршие пруды миф вакхической радости. Давно ли Татищевы и Щербатовы, Ломоносов, Эмин (поэтический Эмин, Эмин-янычар!), Хилков, Рычков, Карамзин и вся их братия служили авторитетами? — Ныне их забыли, затерли, изгладили: мы имеем и свою Историю и свою Поэзию. Я не без усмысла вычисляю историков, минувших дней летописцев, не без усмысла, милостивые государи! Сей предмет близок к моему сердцу, открытому для всех впечатлений высокого, прекрасного и благого, сей предмет: мой — Я историк; с гордым сознанием говорю: Я историк! Я знаю Русь и меня знает Русь! Давно ли Смотрицкие, Добровские безжалостно резали славянскую грамоту? Ныне помыслы высокие, мысли глубокие, ясные, светлые носятся над родным, колыбельным языком Матери-России. Так, милостивые государи! прешел век безусловного подражания; певец Багрима, великомощный полет Державина, величайшего лирика, который не знал ни правописания, ни стихосложения, сей полет очертил поэтический зодиак, которого не разгадать ни Юмам, ни Гротефендам, ни Шамполионам.
Национальность есть тип жизни народа, прототип всех созданий, мыслей и помыслов; национальность во всем отражается, никуда не заглядывая; национальность везде проявляется, нигде не существуя определенно. Что такое национальность? Великое дело!
С уверительностью могу сказать, что я был ревностным поборником национальности, отсылаю к моим созданиям, в них дышит народность русская. И кто же творец сих созданий? Я, нигде и ничему не учившийся; Я, блуждавший с Плутархом по золотодонной Сибири и мечтавший с малых ногтей быть великаном; Я, который так увлекательно высказываю и которым должна гордиться Россия; Я, который перещелкал всех запоздалых старцев и один стою за нее на страже против староверства; Я — один для нее на ловле европейского просвещения... Но кто был моим учителем? Язык коснеет пред волею всемогущего.
Теория новейших мыслителей есть здание великого объема. Шеллинг, Кузень, Лерминье, Гегель, Бюше, Вико, Нибур, Мишле... Вот мои наставники, друзья, однокорытники и товарищи!.. Но я не признаю их ига, я не безусловно принимал их учение. Шеллинг замолк — а дух развивается, Кузень занялся другим — а ум не останавливается... В некотором смысле они отстали от нашего века. Новое поколение!.. Да, милостивые государи! Для вина нового надобно и мехи новые. Основавшись на сем пункте, перехожу к Царю-Гороху.
Теория названий народных заключается в стихиях самой жизни народа. Сии стихии, многообразные и обширные, сосредоточиваются в народной поэзии. Поэзия есть радость души — вот почему народные песни суть радость, хотя в них нередко печаль... Но печаль, милостивые государи, та же радость: в великом, неземном восхищении, в поэтическом восторге душа ваша испытует истинную радость, она уединяется и беседует с собою, помыслы глубокие обнимают многодумную вашу душу — так и в печали. Повторяю, что печаль и радость, в высшем значении, в абсолютном — одно и то же.
Иногда народ называет предметы силою свободоразумной воли: таковы названия аллегорические, весь Олимп, недавно лишившийся всех горацианских и марциальских прелестей; иногда он называет предметы творческою мощию фантазии; таковы все прочие именования. Только сии два способа имеют силу, но они развиваются, подразделяются и исчезают, сливаясь в национальное знаменование. К сему-то второму способу развития именований мы должны отнести и фантастическое проименование Царя-Гороха, говорю должны, ибо мы вывели способы центра всякого мышления...
Сей предмет велик и при одном созерцании обнимает в себе всю сферу фантасмагорий и народных поверий, всю сущность национальности... Предоставляем себе поговорить об этом в другое, более свободное, время, которое, развиваясь само, разовьет и помыслы глубокие, светлые, задушевные, научая человечество своими испытательными обломками».
А. Закревский бросил сатирическую стрелу и в стан петербургских журналистов. Над Сенковским, арабистом, еще не ставшим Бароном Брамбеусом в «Библиотеке для чтения», он посмеялся только по поводу пресловутой борьбы петербургского профессора со словами сей и оный. Но жестокому осмеянию подверглись два «брата разбойника», типичные представители рептильной прессы, рекламировавшие друг друга, придавшие своей журнальной деятельности торгашеский характер, прибегавшие в борьбе с литературными противниками к доносам в III отделение, — Булгарин и Греч. Автор не забыл «Феофилакта Косичкина» и получивших под этой подписью широкую известность памфлетов Пушкина в «Телескопе» 1831, № 13, стр. 135—144, и № 15, стр. 412—418. Издевательский тон по адресу Булгарина и Греча свидетельствовал о политических настроениях бывшего питомца Московского университета. Товарищ Лермонтова ненавидел и презирал журналистов, пользовавшихся покровительством Бенкендорфа.
Вот какую речь он заставил произносить оратора под буквой фита:
«Милостивые государи! Мне кажется, подавать голос может не всякий. Иной кричит и невольно заставляет повторить слова баснописца:
Ай моська, знать она сильна,
Коль лает на слона!
Говорить свое мнение позволяется не Косичкину, не самоучке, но тому, который известен своими творениями и которого творения раскупаются, ибо раскупают только достойное. Кто что́ ни говори, а цена денежная безразлична с ценою критики! Но мы видим, что раскупают и дурные, т. е. дешевые (что́ дешево, то гнило) творения, в 25 рублей рукопись. Не такие творения разумею я под именем хороших: в хороших творениях должно различать фасон... Да, фасон есть тайна создания. Я и Мой Товарищ, давно соединенные узами дружбы на оболочках и в предисловиях, в изданиях и критиках, в барышах и накладах, Мы идем своею дорогою и не слушаем всех людских бредней...
Иной из них просил арбуза,
Другой соленых огурцов.
Да и кто будет слушать все ухищрения зависти, досады, злобы за то, что нас все читают и хвалят? т. е. Я хвалю его, а Он хвалит меня. Журналистика великая наука! В ней правило: носи шинель по ветру! Где хорошо, там и мы. Нет ничего глупее, как характерность. В литературе
Когда смотреть на все людские речи,
Придется и осла взвалить себе на плечи.
И что за выгода? Кто вас ругает — и вы того ругайте: кричите упал, исписался, chute complète!
Я и Он, ибо Мы во всем нераздельны, издавна занимаемся отечественною историею... а как Царь-Горох, прекрасный предмет для романа, относится по существу своему к предметам истории, то Мы, Я и Он, осмеливаемся предложить покупающей или читающей публике следующее:
Царь-Горох есть подлежащее без смысла, ибо не имеет своего сказуемого; Царь-Горох не может быть предметом романа, ибо неизвестно, кто он и когда он был, следовательно, драпировка невозможна, без драпировки нет создания; костюм и околичное описание — вот вся сущность романа.
Занимаясь историей, и преимущественно русскою, Мы смеем ласкать себя, что заслуживаем внимание публики; удостоенные ее доверия, выгодного и бесценного, Мы думаем, что в сем предмете не изменим оному.
Царь-Горох дело нерешенное: grammatici certant et ad huc sub judice est Horat (смотри толкования Иосифа Ежевского)».
Не по душе А. Закревскому налет великодержавного шовинизма в публичных выступлениях проф. Погодина, будущего защитника «системы официальной народности» в «Москвитянине», похвальба московского историка: «Мы, русские, обстроить, отопить, завалить своими лесами, своими водами, своим хлебом всю Европу можем!» и проч.
В связи с эпиграммой Лермонтова «Вы не знавали князь Петра» (1831) приобретает интерес шутка А. Закревского над П. А. Вяземским, писавшим лишь предисловия то некогда к поэме Пушкина, то к переводам на русский язык «Крымских сонетов» Мицкевича и проч. Под буквой иота кратко, но выразительно обрисована личность неудачника-литератора:
«Я, милостивые государи, ничего не знаю о почтенном Царе-Горохе.
Но горох ли он, иль боб,
Царь-Горох, иль Иван поп,
Иль Царица-Чечевица,
Или горькая горчица, —
мне все равно; если бы кто написал поэму, драму, роман о Царе-Горохе, я бы обещал, а может быть, и написал бы предисловие. Писать предисловие — дело нешуточное! Пиша предисловие,
Я как бабка повиваю,
И на славу выпускаю!
А говорить о самом предмете — не мое дело. Я до сих пор много, очень много писал, но ничего не написал. Итак, не спрашивайте меня о Царе-Горохе: напишите — и просите предисловия».
А. Закревский как автор «Царя-Гороха» обнаружил незаурядный талант памфлетиста, с острой наблюдательностью, способностью едко посмеяться над недостатками современников, превосходным чувством стиля объектов своей насмешки. Памфлет приписывался К. Лебедеву, товарищу А. Закревского1. Дневник И. Снегирева позволяет включить университетского товарища Лермонтова в круг писателей 30-х годов. Тот же профессор и цензор сохранил указание о другом литературном произведении А. Д. Закревского. 26 января 1834 г. Снегирев записал в своем дневнике: «Вечером был у меня А. Закревский, прочел со мною свой роман «Идеалист», в коем много есть хорошего в неровных позывах духа, видны ум тонкий и проницательность, сила души и глубокая чувствительность сердца, прикрытая в нем юмором. Он обещает в себе автора оригинального, если не будет раболепствовать иностранным писателям и если станет работать над собою и заниматься изучением ума и сердца в книгах, в себе и в других. Его слог есть живое выражение его духа, тяготимого плотью и рассееваемого светом. Надобно собираться с собою».
Мне неизвестно, был ли напечатан этот роман, сохранилась ли где-либо в архиве рукопись А. Д. Закревского с таким заглавием. Одно можно сказать: роман, видимо, был посвящен переживаниям героя из разряда «лишних людей», судьбе романтически настроенной личности среди светской черни и по форме относился к новому типу психологического романа французской школы беллетристов.
Цензор Снегирев почувствовал в молодом авторе оригинальное дарование. Но российская действительность не дала ему, как и многим в то время, развернуться. Дворянская среда приковывала к себе разнообразными связями, условия обеспеченной жизни выращивали эстетический дилетантизм, вкус ко всяческим рассеяниям; отсутствие общественной жизни в условиях николаевской реакции сокращало стремления проявить себя во-вне и уводило в мир интимных иллюзий или вообще обыденного существования.
О жизни А. Д. Закревского по окончании университета сохранились скудные сведения. Воспоминания А. М. Фадеева, саратовского губернатора, встретившегося с Закревским в 1844 г. в его имении (в Хвалынском уезде, Саратовской губ.), рисуют талантливого человека с задатками замечательного актера, со всеми данными для иной, более плодотворной, деятельности, чем жизнь жуирующего за границей барина, зарывшегося впоследствии в хозяйственные заботы о своем родовом дворянском гнезде.
Воспоминания А. М. Фадеева бросают отсвет и на ранние увлечения А. Д. Закревского, уясняя нам его психологический и внешний облик: «Андрей Дмитриевич Закревский, совершенно светский, остроумный весельчак, провел большую часть жизни в Париже, где порасстроил свое значительное состояние. Одаренный необыкновенным, редким сценическим талантом, он приводил в восхищение всех своей игрой на домашних спектаклях, особенно в комических ролях, к которым очень шла его шарообразная, немного неуклюжая, но чрезвычайно подвижная фигура. В Париже ему тоже случалось отличаться на домашней сцене, и однажды его игра так пленила директора одного из парижских театров (кажется «Variété»), что тот немедленно предложил ему поступить к нему на сцену с жалованием в 30 тысяч франков в год, узнав, что Закревский богатый человек, директор взял с него слово, что в случае, если он когда-нибудь разорится и будет нуждаться в деньгах, то непременно воспользуется его предложением. Закревский обещал, но хотя отчасти подорвал свои средства веселыми развлечениями парижской жизни, однако, не до такой степени, чтобы променять звание русского дворянина и помещика на французского актера. Возвратясь в отечество, он засел в своей саратовской деревне уже навсегда. Изредка он приезжал в Саратов по делам. Раз, в день именин моей жены1, 21 мая, он приготовил ей сюрприз, составив у нас в доме маленький семейный театр. Он выбрал старую комедию князя Шаховского «Не любо, не слушай, лгать не мешай», себе взял роль старой тетушки Хандриной и, переодетый в женское платье, представил комическую старуху с таким неподражаемым совершенством, что наверно такая Хандрина никогда не являлась и на столичных сценах. Потом он играл еще с таким же успехом в благородном спектакле, устроенном Еленой Павловной в пользу детского приюта, основанного ею в Саратове... и кажется этим закончил свою сценическую деятельность, занявшись исключительно своим хозяйством и мистицизмом, к которому, в разрез с своей живой, веселой натурой, питал большое влечение»2 (см. выше о знакомстве Закревского с Ю. Н. Бекетовым). Сохранилось известие о встрече с А. Д. Закревским в начале 40-х годов в Петербурге его университетского товарища К. Н. Лебедева, служившего в одном из департаментов: «Я снова (почти после 10 лет) увиделся с Закревским. Он взрос и укрепился в том, что́ начал. Под наружностью легкости, шутовства и актерства — уменье сходиться с людьми, узнавать их слабости, отгрызаться от требований и не забывать себя или думать о себе. Комфорт сделал из него совершенную гору. Желал бы я знать мысли о нем жены его. Я не думаю, чтобы был человек, который бы мог обидеть его, так он необидчив, но не думаю также, чтобы кто-нибудь искренно любил его».
Перейти к чтению четвертой части>>
|