3
В 1829 г., будучи пятнадцати лет, Лермонтов написал стихотворение под названием «Война»:
Зажглась, друзья мои, война;
И развились знамена чести;
Трубой заветною она
Манит в поля кровавой мести!
Простите, шумные пиры,
Хвалы достойные напевы,
И Вакха милые дары,
Святая Русь и красны девы!
Забуду я тебя: любовь,
Сует и юности отравы,
И полечу, свободный, вновь
Ловить венок небренной славы!
(Т. I, стр. 25.)
Стихотворение это вызвано началом войны с Турцией, завязавшейся разом на двух фронтах — на Дунае и на Кавказе, но в стихотворении нет ни единой черты, по которой можно было бы судить, с кем, где и ради чего начата война. Если вычеркнуть одну строку — «Святая Русь и красны девы», можно подумать, что стихотворение представляет переложение из какого-нибудь третьестепенного древнеримского поэта, сделанное с французского перевода рукою русского романтика начала XIX столетия, любителя военно-вакхических од и дифирамбов.
В поэме «Ангел смерти» (1831), действие которой происходит где-то «под жарким небом Индостана», Лермонтову, в связи с философским замыслом поэмы, пришлось дать картину битвы. Это описание он начинает так же, как начал два года назад стихотворение «Война»:
В долине пыль клубится тучей,
И вот звучит труба войны...
(Т. III, стр. 156.)
Этой трафаретной романтической фанфарой начинается столь же трафаретная романтическая картина «боя вообще», неизвестно где происходящего, неизвестно между кем возгоревшегося, неизвестно ради чего запылавшего:
Новорожденное светило
С лазурной неба вышины
Кровавым блеском озарило
Доспехи ратные бойцов,
Меж тем войска еще сходились
Все ближе, ближе... и сразились.
И звуку копий и щитов,
Казалось, сами удивились;
Но мщенье: царь в душах людей, —
И удивления сильней.
Была ужасна эта встреча,
Подобно встрече двух громов
В грозу меж дымных облаков;
С успехом ровным длилась сеча,
И все теснилось; кровь рекой
Лилась везде, мечи блистали,
Как тени знамена блуждали
Над каждой темною толпой,
И с криком смерти роковой
На трупы трупы упадали;
Но отступает наконец
Одна толпа... и побежденный
Уж не противится боец,
И по траве окровавленной
Скользит испуганный беглец.
(Т. III, стр. 156.)
Описанный бой произошел где-то в Индостане, но в представленной картине не отыскивается ни одного признака не только Индостана, но просто южной страны. Поэт настолько далек от какой-либо конкретности, что сражающихся он просто делит на «толпы», не заботясь подыскать для воинских делений какой-нибудь более подходящий термин: отряд, полк, конница и т. д. Противник ничем не отделен от противника: нет ни единой черты (национальной, военной и т. д.), которая обособляла бы одно сражающееся войско от другого.
Лермонтов создает общеромантическую батальную картину и озабочен лишь накоплением в ней внешних эффектов военного драматизма: солнце «кровавым блеском» озаряет «доспехи ратные бойцов», «кровь рекой лилась везде», «с криком смерти роковой на трупы трупы упадали» и т. д.
Эта безо́бразная, бескрасочная, но шумная романтическая баталия нужна поэту лишь для того, чтоб доказать свой романтико-философический тезис: падший человек оскверняет невинность природы:
Зачем в долине сокровенной
От миртов дышит аромат! —
Зачем? — властители вселенной,
Природу люди осквернят.
(Там же, стр. 155.)
В других поэмах, как «Измаил-Бей», «Боярин Орша», сцена боя не внушена поэту его философской идеей, наоборот, она продиктована самым развитием сюжета, и тем не менее она почти так же лишена конкретных черт — исторических, географических, этнографических и т. д.
Вчитаемся в описание затихшего боя в «Боярине Орше» — поэме, переходной с романтического на реалистический путь (1835—1836):
Тут бой ужасный закипел,
Тут и затих. Громада тел,
Обезображенных мечом,
Пестрела на кургане том,
И снег, окрашенный в крови,
Кой-где протаял до земли;
Кора на дубе вековом
Была изрублена кругом,
И кровь на ней видна была,
Как будто бы она текла
Из глубины сих новых ран.......
(Т. III, стр. 304.)
Действие поэмы «Боярин Орша» происходит в точно определенную эпоху — конец XVI в., в не менее определенном месте: на русско-литовском рубеже. Но если судить о месте и времени действия поэмы по приведенному отрывку, можно вывести только одно заключение: битва происходила зимою, и сражение шло в рукопашную: никакой исторической приметы нет у этой битвы. Поэта, как в «Ангеле смерти», увлекает лишь одна задача: показать жестокость и кровавость сечи. Он делает это в обычных романтических пропорциях, повторяя приемы «Ангела смерти». Там «на трупы трупы упадали» и
Из мертвых тел
Вокруг него (героя поэмы) была ограда.
Здесь:
Громада тел,
Обезображенных мечом,
Пестрела на кургане том.
Там:
Кровь рекой лилась везде.
Здесь:
...снег, окрашенный в крови,
Кой-где протаял до земли.
Но и этого показалось мало поэту, ищущему предельной романтической напряженности в изображении битвы: изранен в сечи оказался даже старый дуб — по его коре, как из бесчисленных ран, стекала кровь.
От обычной для конца XVI в. военной стычки русских с поляками и литовцами — какой должна быть эта картина боя — здесь не осталось и следа: все историческое, народное, географическое утонуло в обманчивом тумане романтической баталии.
Но вот в эпоху «Ангела смерти», в 1831 г., Лермонтов обращается к прямой исторической задаче: накануне 20-летней годовщины знаменитого сражения он пишет «Поле Бородина». Исторический материал для такой темы был широко доступен Лермонтову: участники битвы еще обильно встречались в помещичьих усадьбах и московских гостиных, в крепостной дворне и деревне. Средниково, в котором Лермонтов часто гостил летом в свои московские времена (1827—1832), находилось в Волоколамском уезде, соседнем с Можайским, где лежит Бородино; рассказы и предания о славной битве были летучими в тех местах. Наконец в журналах и отдельными книгами немало издано было уже записок о двенадцатом годе. Казалось бы, и народных, и дворянских, и устных, и книжных источников было довольно для того, кто приступал к теме «Поле Бородина». Но то, что написал Лермонтов, не миновавший, конечно, тех или других из этих источников, оказалось трагическим монологом на военно-романтическую тему. На рассказчике — участнике Бородинской битвы — надета не серая солдатская шинель, а наброшен траурный романтический плащ. То, о чем он рассказывает, это уже не общеромантическая баталия, наподобие описанной в «Ангеле смерти»: исторические черты действительного Бородина здесь проступают достаточно явственно:
Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней,
Штыки вострили...
Пробили зорю барабаны...
.......сказал перед полками:
«Ребята, не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали»...
И батареи замолчали,
И барабаны застучали,
Противник отступил...
(Т. I, стр. 283—284.)
Все это — подлинные черты Бородинской битвы. Но из-под какого густого романтического тумана проступают эти верные черты! Какую сложную романтическую декорацию еще считает нужным соорудить поэт для того, чтоб среди нее представить волнующую картину боя! Как еще трудно ему сбросить с себя оковы романтической фразеологии, когда приходится говорить о явлениях и людях, не терпящих никакой фразы и далеких от какого бы то ни было театрального наигрыша!
Через шесть лет наступил 25-летний юбилей Бородина, и Лермонтов вновь обратился к своему стихотворению. Что он сделал с ним? Он прежде всего переменил личность рассказчика. В 1831 г. рассказчиком был некий мрачный романтический субъект, жизненное лицо и социальная позиция которого были совершенно неопределенны. По его изысканным элегическим чувствованиям невероятно, чтобы он был простой солдат; какой же солдат, говоря о смертельной опасности, мог выразиться так: «Я спорил о могильной сени»? Какой же «служивый» мог, изощряясь в военно-исторических сравнениях чесменской битвы и полтавской победы с Бородиным, резюмировать в конце концов:
Там души волновала слава,
Отчаяние было здесь.
(Т. I, стр. 284.)
Но рассказчик не был и офицер: он не командует в сражении, а сражается, как рядовой: лежит вместе со всеми у пушек, принимает на свой счет обращение командира: «Ребята, не Москва ль за нами!», стреляет за себя и за убитого товарища.
Эту странную неопределенную личность Лермонтов заменяет в «Бородине» лицом вполне определенным, психологически-ясным, исторически-бесспорным: пред нами старый солдат, «служивый», и его душевный склад, жизненный уклад и житейский побыт обнаружены в его рассказе с такою ясностью и полнотою, что его слова не нуждаются ни в каких авторских пояснениях для того, чтобы прочесть в них всю автобиографию этого человека, одного из многих тысяч русских солдат, в XVIII и XIX вв. измеривших своими ногами и уложивших своими телами неизмеримые пространства от Сен-Готарда до Кавказа, от равнины По до Ботнического залива. В лице рассказчика «Бородина» Лермонтов создал реалистический образ русского солдата и дал его не в простой бытовой зарисовке, не в анекдотическом нравоописательном очерке (наподобие плутоватых и остроумных «служивых» В. Даля), — Лермонтов раскрыл образ русского солдата в самый ответственный момент его исторического дела, когда его руками создается будущее его народа и родной страны.
Такой человек, скромный, простой и малословный, не может произносить монологи, и Лермонтов дал ему в собеседники, возможно, какого-то крестьянского парня, беседующего с ним на завалинке, или молодого рекрута, задающего любопытствующий вопрос бывалому солдату. Вопрос задан так ловко, что из одного обращения к рассказчику: «Скажи-ка, дядя» — мы узнаем возраст героя Бородина: он еще не старик, иначе его назвали бы, по правилам старой народной вежливости, не «дядей», а «дедушкой».
По рассказчику — и рассказ: Лермонтов устраняет из него всю романтическую позу и всю героическую бутафорию прежнего элегико-мемориального монолога:
Шумела буря до рассвета;
Я, голову подняв с лафета,
Товарищу сказал:
«Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы».
Но, вспоминая прежни годы,
Товарищ не слыхал.
(Там же, стр. 283.)
Битва — буря в истории — должна происходить среди бури в природе. Таково было убеждение поэта-романтика в 1831 г. В 1837 г., пройдя немалый путь реалистического переосознания жизни и истории, поэт рисует другую, противоположную картину:
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый:
Кто кивер чистил, весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.
(Т. II, стр. 11.)
Эффектная тирада: «Брат, слушай песню непогоды» бесследно исчезает. Она сменена самой прозаической заботой и думой:
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат, мусью...
(Там же.)
Лермонтов-реалист не боится внести в предгрозовую симфонию ноту живого народного юмора. «Мусью» — это самая обиходная формула народного языка для обозначения «француза», — формула, сложившаяся в годы долгих встреч русских дворовых и крестьян с барскими камердинерами (вспомним камердинера Онегина), гувернерами, куаферами с Кузнецкого моста и т. д. Но этот «мусью» сдобрен добродушным присловьем «брат», благодаря которому все обращение к врагу приняло характер непоколебимого, хотя и слегка иронического благодушия, свойственного народу, уверенному в своей силе и чуждому поэтому всякой задорной презрительности по отношению к противнику.
В трагическом монологе «вождь сказал перед полками»:
«Ребята, не Москва ль за нами»? и т. д.
В «Бородине» этого «вождя», годившегося в любую битву от Ганнибала до Карла XII, сменяет «полковник», удостоившийся от солдат высшей аттестации: «хват». Самая аттестация взята из бытового солдатского жаргона. Безликий «вождь», этот алгебраический значок, в который можно уместить всех военачальников, от фельдмаршала до подпрапорщика, превращен Лермонтовым в исторически-типичную фигуру.
В байронической поэме «Ангел смерти» «дым» облаков — только один из элементов весьма обычного романтического сравнения. В «Поле Бородина» сравнение превращается в главную деталь боя:
В дыму огонь блестел.
(Т. I, стр. 284.)
В лаконизм этой фразы сжаты клубы дыма от пушечных выстрелов и ружейных залпов.
В «Бородине» сохранен этот стих, точный и емкий, но тот же образ, в ином запечатлении, употреблен в другом месте:
Ну ж был денек! Сквозь дым летучий
Французы двинулись как тучи...
(Т. II, стр. 12.)
Мы помним некоторые нарочито мелодраматические детали романтической инсценировки битв в «Ангеле смерти» и «Боярине Орше»:
И с криком смерти роковой
На трупы трупы упадали...
...... Из мертвых тел
Вокруг него была ограда.....
(Т. III, стр. 156—157.)
...... Громада тел,
Обезображенных мечом,
Пестрела на кургане том...
(Т. III, стр. 304.)
Еще в «Поле Бородина» Лермонтов довел этот образ до жуткой сжатости:
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
(Т. I, стр. 284.)
Но ему показался недостаточен этот образ, и он дублировал его, усилив до мелодраматической, несбыточной сцены:
В душе сказав: помилуй, боже!
На труп застывший, как на ложе,
Я голову склонил.
И крепко, крепко наши спали
Отчизны в роковую ночь.
(Там же, стр. 285.)
Поэт сохранил в «Бородине» две вышеприведенные строки из «Поля Бородина», но устранил и это ультраромантическое ложе из трупов и непонятно-крепкий сон на подобных ложах.
Место этой элегической ночи на трупах заняла простая, вполне достоверная картина:
Вот затрещали барабаны —
И отступили басурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.
(Т. II, стр. 12.)
«Поле Бородина» оканчивалось героико-романтическим надгробием в стиле пышно-декламационных од Державина и военно-элегических панегириков Жуковского:
Мои товарищи, вы пали!
Но этим не могли помочь. —
Однако же в преданьях славы
Все громче Римника, Полтавы
Гремит Бородино1.
Скорей обманет глас пророчий,
Скорей небес погаснут очи,
Чем в памяти сынов полночи
Изгладится оно.
(Т. I, стр. 285.)
Вместо этого пышно-траурного надгробия, в конце «Бородина» раздается голос солдата, покрытого ранами, болеющего памятью о боевых товарищах, легших костьми, защищая родину:
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля...
(Т. II, стр. 13.)
Поэтическими отражениями 1812 г., появившимися до «Бородина», можно наполнить несколько больших томов стихов и прозы. В «Бородине» всего 98 коротких строк. Но эти строки перевешивают целые по́лки больших томов. Великую народную эпопею Лермонтов сумел сжать до скупого, бесхитростного рассказа, но в этот рассказ он вместил и исторически верную картину славной битвы2, и правдиво разработанный характер солдата-героя, не подозревающего о своем геройстве, и черты подлинного спокойного величия, проявленного русским народом в победной обороне своей родины.
Рассказчик «Бородина» меньше всего озабочен тем, чтоб создать свою автобиографию героя: его повествование ведется не от «я», а от «мы», и оно повествует не о «нем», а о «нас» — обо всех, кто вместе борется с врагом, пришедшим на родные поля: «наше время», «мы... отступали», «мы пойдем ломить стеною», «постоим мы головою за родину свою», «мы были в перестрелке», «и умереть мы обещали», «клятву верности сдержали мы в Бородинский бой». В рассказе, устами солдата, изображается бой как общее трудное и великое дело, где личное, «мое», тонет в «нашем», в общенародном.
В «Бородине», идя все дальше и дальше по пути исторической достоверности и реалистической правды, Лермонтов вычеркивает и торжественную эпитафию. Велик был народный подвиг при Бородине, и велики были люди, его совершившие, но прямого, непосредственного результата — победы, заграждавшей путь в столицу, — он не имел.
Таков прямой смысл знаменитых зачина и концовки солдатского рассказа:
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя
Богатыри — не вы.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля.
Когда б на то не божья воля,
Не отдали б Москвы.
(Т. II, стр. 13.)
Еще Белинский, в самый год появления «Бородина», обратил особое внимание на этот одинаковый зачин и конец рассказа солдата. «Вся основная идея стихотворения, — говорит он, — выражена во втором куплете... Эта мысль — жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошлому, столь полному славы и великих дел»1. Эту «жалобу» на убийственное безлюдье последекабрьской России, на «бездействие» поколения Печориных Лермонтов пытался выразить в сотнях стихотворений и в десятках поэм своей ранней поры и не выразил с тою полнотою и силой, которая удовлетворила бы его самого. В бесхитростном рассказе бородинского солдата, удаленного на огромное социальное расстояние и от жалобщика, и от тех, на кого он жаловался, казалось бы, совершенно невозможно найти место даже намеку на эту морально-политическую жалобу. И, однако, именно в этом рассказе, который, по Белинскому, «отличается простотою и безыскусственностью», поэт нашел совершенное выражение этой пламенной жалобы своей на поколение лишних людей.
«Бородино» — не просто прекрасное стихотворение Лермонтова. В этом стихотворении Лермонтов впервые ощутил свою полную независимость от Байрона и осознал себя как поэта народного, «с русскою душой», как определил он это сам. Все эти заключения — не домысел: это непреложный вывод из простого факта. Со стихотворением «Бородино» Лермонтов кончил поэтическое затворничество, продолжавшееся у него много лет, и впервые выступил на поприще писателя, пишущего для читателя. «Бородино» было первым произведением Лермонтова, напечатанным по воле автора. Оно появилось во 2-й книге «Современника», разрешенной цензурой 2 мая. Еще недостаточно оценен этот важнейший факт из творческой истории Лермонтова. Он решился выступить в печати только тогда, когда уже сделал несколько уверенных шагов на пути реализма, и дебютировал произведением, не только совершенным по форме, но и бесспорным с точки зрения творческого метода: реалистическим «Бородино».
Этим недлинным стихотворением Лермонтов начинал новую главу в истории русской литературы.
Было бы напрасно искать в этом стихотворении связи с предшествующими стихотворениями русских поэтов, посвященными 1812 г. («Певец во стане русских воинов» и «Вождю победителей» — Жуковского, «К Жуковскому» — Вяземского, «К Александру I» и «Бородинская годовщина» — Пушкина и др.). Торжественно-одический строй, батально-патетический лад этих стихотворений ничего не имеют общего с безыскусственно-простым рассказом лермонтовского солдата. В то время как в стихах Жуковского, Пушкина, Вяземского, Батюшкова и др., посвященных 1812 г. и в частности Бородину, чувствуется громкое эхо торжественной оды XVIII столетия, «в каждом слове «Бородина», — по выражению Белинского, — слышите солдата, язык которого, не переставая быть грубо-простодушным, в то же время благороден, силен и полон поэзии»2.
Своим поэтически-правдивым стихотворением «Бородино» Лермонтов не завершал старую линию военно-патриотических стихотворений, а начинал новую главу в истории русской поэзии.
После «Бородина», появившегося через четыре месяца после смерти Пушкина в его осиротелом журнале, стало ясно, что на смену народному поэту Пушкину пришел народный поэт Лермонтов.
В 1909 г. автору этих строк довелось вести беседу о Лермонтове со Львом Николаевичем Толстым.
— Его «Бородино», — сказал Толстой, — это зерно моей «Войны и мира».
Это замечательные слова.
Они указывают истинное место «Бородина» в русской литературе: это целая народная эпопея в простом реалистическом рассказе, и самый этот рассказ есть торжество народности и реализма в русской литературе.
Перейти к чтению четвертой части>>
|