На путях к реализму

1 2 3 4 5 6 7 8

4

В «Валерике», написанном в 1840 г., Лермонтов представил другой опыт углубленного реалистического повествования.

Общеизвестно, что то, что озаглавлено первым издателем этого произведения, Владиславлевым, «Валерик», есть послание, написанное к В. А. Лопухиной, в замужестве Бахметьевой. Но издатель альманаха «Утренняя заря», сам того не ведая, оказался прав, озаглавив стихотворение Лермонтова не «Посланием к ***», а «Валериком». По существу своему и по тому значению, которое получило оно в русской литературе, — это военный рассказ, рассказ офицера, в противоположность «Бородину», рассказу солдата. Как в «Бородине» сквозь рассказ проступает рассказчик, так в «Валерике», в лице повествующего Лермонтова, перед нами русский передовой интеллигент 40-х годов, один из представителей поколения Герцена и Белинского, ушедший на войну поневоле, как уходили многие в те годы, но честно и твердо несший свою жизненную долю. В «Валерике» личность автора так же объективирована до типичного образа его современника, как в кавказских же военных рассказах Л. Толстого. Стихотворный рассказ «Валерик», если бы мы не знали имени его автора, легко было бы принять за первый военный рассказ автора «Набега» и «Встречи в отряде».

Не может быть сомнений в сильнейших внутренних побуждениях, вынудивших Лермонтова приняться за его послание к издавна любимой и давно отошедшей от него женщине. Лермонтовской грусти в «Валерике», быть может, больше, чем в каком-либо другом его произведении. Но лирическое в этом стихотворении является лишь фоном для реалистического повествования, преисполненного безысходным драматизмом.

Лермонтов не в первый раз рисовал стычку русских с черкесами. Но стоит сравнить зарисовку такой стычки в «Измаил-Бее» (1832) с зарисовкой в «Валерике», чтобы понять, какая бездна, заполненная годами творческого труда и пытливой мысли, лежит между романтической батальной условностью «Измаил-Бея» и глубокой реалистической правдой «Валерика».

В «восточной повести» Лермонтова весь рисунок стычки черкесов с русскими, помимо воли автора, искривлен романтически-преувеличенными пропорциями, в которых ему надо представить доблесть и властность «героя рока» — демонического отверженца Измаила.

Как только Измаил «ринулся» в бой, он

.....смял
Врагов, и путь за ним кровавый
Меж их рядами виден стал! —

(Т. III, стр. 247.)

Шашка Измаила разит неодолимо, но незримо:

Не видят блеск ее враги
И беззащитно умирают!

(Т. III, стр. 247.)

Измаил, «как юный лев, врубился в средину» врагов, но он, вопреки всяким вероятиям, остается невредим:

Шелом удары не согнули,
И худо метится стрелок

(Там же.)

Измаил все время остается в бою единственной точкой непопадания, но зато сам он — неиссякаемый источник смерти для врагов:

.....главы валятся
Под взмахом княжеской руки...

(Там же, стр. 249.)

Исход сражения решен Измаилом:

Бегут в расстройстве казаки!
Как злые духи, горцы мчатся...

(Там же.)

Романтическая стратегия — один против всех — готова увенчаться неслыханной победой, но тут поэт вспомнил, что в 20-х годах XIX в. (время действия поэмы) существует артиллерия, и это воспоминание вынудило Лермонтова на заключительный реалистический штрих и трагический финал его романтической стычки:

Как град посыпалась картеча;
Пальбу услыша издалеча,
Направя синие штыки,
Спешат ширванские полки.

(Там же.)

Из этой обширной романтической баталии, которой отведено 140 стихов поэмы, Лермонтов мог бы воспользоваться для «Валерика» разве только четырьмя последними стихами.

В «Валерике», как в «Бородине», все ново с точки зрения литературной батальной живописи.

У Лермонтова война меньше всего походит на парад и очень далека от маневров. Показная ритмика боя, встречающаяся на батальных гравюрах и в военных панорамах, у него полностью отсутствует: зато страшная, живая, всепоглощающая динамика боя передается им неподражаемо. Он нечувствительно и незаметно превращает читателя в участника боя, вводя его в общую атмосферу борьбы и огня, заражая его общей напряженностью, подчиняя его общему боевому устремлению.

Центральное место в «Валерике» — самое описание боя — существует в двух вариантах — беловом (от 125 стиха: «Нам был обещан бой жестокий» до «Дружнее! раздалось за нами!») и черновом («И шли мы в тишине глубокой» — «Не мешкать, братцы! молодцами!»). Если бы место позволяло сделать подробное сопоставление этих двух вариантов, было бы увлекательно следить, как Лермонтов преодолевает излишнюю военно-описательную детализацию картины боя: отвергая сухие, натуралистические подробности, он избирает мазки и краски, предельно ясные и простые, и не менее того предельно точные и емкие по своей выразительности.

В мировой художественной литературе о войне немного есть страниц, равных по силе десяти строкам Лермонтова:

—Вон кинжалы,
В приклады! — и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть...
(И зной и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.

(Т. II, стр. 93—94.)

В эти десять строк вмещены два образа, неизменно, как мы видели, проходившие через все батальные сцены Лермонтова. «Из мертвых тел ограда» («Ангел смерти»), «громада тел» («Боярин Орша»), «гора кровавых тел» («Бородино») — все это вместилось в одну, ужасную в своей простоте, строку: «Ручей телами запрудили». Другой образ — «кровь рекой» («Ангел смерти»), «снег, окрашенный в крови», который «протаял до земли» («Боярин Орша») — теперь соподчинен первому: плотина из тел запрудила ручей, окровавив его воду.

В этот сложный образ, вырабатывавшийся в процессе долгой работы над разными произведениями, отлились подлинные впечатления от сражения при Валерике (11 июля 1840 г.).

В письме к А. А. Лопухину от 12 сентября 1840 г. Лермонтов пишет о сражении при Валерике как о «деле довольно жарком, которое продолжалось 6 часов сряду»: «...Все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте — кажется хорошо! — вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью».

О жестокой напряженности сражения, одной из задач которого было для русских форсировать «речку Валерик», свидетельствует и официальный «Журнал военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии». Солдаты Мингрельского егерского полка «перебирались через овраг по обрывам, по грудь в воде»; «они сошлись с чеченцами лицом к лицу; огонь умолк на время; губительное холодное оружие заступило его...» О дальнейшем течении боя «Журнал» свидетельствует: «Это не был уже бой, а походило более на травлю диких зверей».

Последняя фраза официального донесения как бы повторяет строку Лермонтова: «Резались жестоко как звери».

Работая над «Валериком», Лермонтов стремился расширить и углубить полноту охвата жизненного явления, которое занимало его в данное время. Широкий, глубокий, но вместе с тем емкий и четкий показ жизни поэт стал предпочитать теперь тщательному воспроизведению своих собственных чувств по поводу данного явления.

За приведенными выше десятью стихами «Валерика», оканчивающимися строкою: «Была тепла, была красна», первоначально следовало:

Тогда на самом месте сечи,
У батареи, я прилег
Без сил и чувств: я изнемог,
Но слышал, как просил картечи
Артиллерист. Он приберег
Один заряд на крайний случай.
Уж раза три чеченцы тучей
Кидались шашки на-голо.
Прикрытье все почти легло.
Я слушал очень равнодушно;
Хотелось спать и было душно.

Этому отрывку предшествовало другое, но сходное начало:

Тогда довольно равнодушно
На батарее я прилег;
Признаться вам, я изнемог;
Хотелось спать и было душно.

Но все это не удовлетворяло поэта, и он от изображения собственных чувств и ощущений перешел к совсем другой теме, потребовавшей строгой четкости и сжатой силы реалистического повествования. Вот чем Лермонтов заменил приведенные стихотворные куски:

На берегу, под тенью дуба,
Пройдя завалов первый ряд,
Стоял кружок. Один солдат
Был на коленях; мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,
Но слезы капали с ресниц,
Покрытых пылью... на шинели,
Спиною к дереву, лежал
Их капитан. Он умирал;
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно подымалась, взоры
Бродили страшно, он шептал...
Спасите, братцы. — Тащат в горы.
Постойте — ранен генерал...
Не слышат... Долго он стонал,
Но все слабей и понемногу
Затих и душу отдал богу;
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые...
И тихо плакали... потом
Его остатки боевые
Накрыли бережно плащом
И понесли.

(Т. II, стр. 94.)

Эпизод этот — по теме и по сюжету — восходит к «Бородину»:

Полковник наш рожден был хватом:
Слуга царю, отец солдатам...
Да, жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой.

(Там же, стр. 11.)

Но то, что в «Бородине» набросано двумя штрихами, здесь развернуто в целую картину, написанную по труднейшему из повествовательных приемов — чтобы словам было тесно, а мысли просторно. «Теснота слов» здесь кажется предельной: попробуйте передать этот эпизод прозой — станет ясно, что лермонтовский стих здесь выковывает образ действительности проще и лаконичней, чем любой прием прозаической речи. «Смерть капитана» — это в полном смысле слова образец реалистического рассказа: психология умирающего, физические признаки умирания, самая обстановка смерти — все это раскрыто в такой подлинной глубине и с такой покоряющей ясностью изображения, что понятен восторг, с каким Лев Толстой всегда ссылался на этот кусок лермонтовского рассказа. Но этим не исчерпывается его богатство. В нем есть несравненная зарисовка солдат, потрясающая своей суровой правдой и утаенной нежностью. Вся эта зарисовка сделана по принципу pars pro toto — часть вместо целого, но по этой «части», по малой детали, какое величие «целого» узнается в этом эпизоде!

Старые кавказские бойцы-солдаты склонились над умирающим капитаном:

...мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,
Но слезы капали с ресниц,
Покрытых пылью.

Достаточно одной этой подробности, выисканной из десятков других, возможных при данном случае, достаточно этих скупых, тяжелых солдатских слез из-под ресниц, «покрытых пылью» только что отшумевшей битвы, чтобы узнать в этих «усачах седых» родных братьев рассказчика «Бородина» и его боевых товарищей.

Мы помним, каким легким романтико-философическим эпиграфом на тему о падшем человеке и невинной природе Лермонтов снабдил описание сражения в «Ангеле смерти».

В «Валерике» нет такого эпиграфа. Там, наоборот, философское раздумье не предваряет, а заключает описание сражения:

И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?

(Т. II, стр. 95.)

Это знаменитое раздумье Лермонтова предваряет подобное же раздумье, составившее собою содержание, смысл и трагедию жизни и творчества Льва Толстого.

В шести строках Лермонтова заключен лейтмотив целой плеяды художественных созданий Гаршина, Мусоргского, Верещагина, художников, задумывавшихся над проблемою «война и человечество».

Первоначально за приведенными стихами следовало еще четыре стиха:

Как зверь, он жаден, дик и злобен,
К любви и счастью не способен!
Пускай же гибнет поделом!
И стало мне смешно...

Лермонтов зачеркнул их: он не захотел сохранить этих шумливых декламаций в реалистическом рассказе, исполненном правды, грусти и простоты: очень эффектный в искривленных усмешкой устах какого-нибудь Измаил-Бея, этот желчно-романтический выпад против человека был глубоко фальшив в устах реалистического повествователя, только что проникновенно рассказывавшего про людей, которые умеют сохранить высокую человечность и в разгаре битвы, и в смерти на поле сражения.

Лермонтов заканчивает «Валерик» словами:

Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив.

(Т. II, стр. 96.)

Рассказ Лермонтова действительно «безыскусственный». И в творчестве самого Лермонтова, и во всей русской литературе он навсегда дискредитировал романтическую «искусственность» в рассказе о войне.

Если сам Толстой видел в «Бородине» Лермонтова зерно своей «Войны и мира», то в «Валерике» нельзя не видеть родоначальника кавказских и севастопольских рассказов Толстого.

В творчестве же самого Лермонтова «Валерик» замыкает целую вереницу опытов изображения войны. Начинаясь романтическими манифестами (вроде стихотворения «Война»), вереница эта завершается произведением, явившимся для последующих русских писателей училищем реалистического подхода к теме «война и человек».

В лирике и в поэмах Лермонтова можно проследить несколько таких тематико-сюжетных верениц, зачин которых — романтический, а окончательное решение — реалистическое. Облюбовав, еще на заре писательства, определенный образ, тему или идею-силу (idée-force), приковавшую внимание поэта родственностью с его внутренними чувствованиями и мыслительными исканиями, Лермонтов проносил этот образ или тему через всю свою жизнь, постепенно оплотняя свой романтический замысел до реалистического воплощения.

Недостаток места не позволяет проследить развитие ряда таких тематико-сюжетных верениц, и здесь поневоле приходится ограничиться простыми сопоставлениями.

В 1831 г. Лермонтов, после многих попыток писать стихами этюды и эскизы среднерусского пейзажа, сделал попытку дать обобщенный, широкий пейзаж родной природы, включая в него раздумье о родном народе.

Вот что у него получилось:

Прекрасны вы, поля земли родной,
Еще прекрасней ваши непогоды;
Зима сходна в ней с первою зимой
Как с первыми людьми ее народы!....
Туман здесь одевает неба своды!
И степь раскинулась лиловой пеленой,
И так она свежа, и так родня с душой,
Как будто создана лишь для свободы...

Но эта степь любви моей чужда;
Но этот снег летучий серебристый
И для страны порочной — слишком чистый
Не веселит мне сердце никогда.
Его одеждой хладной, неизменной
Сокрыта от очей могильная гряда
И позабытый прах, но мне, но мне бесценный.

(Т. I, стр. 214.)

Реальные, природно-географические очертания русской земли здесь потонули под волнами романтического тумана, — тот же туман изменил до неузнаваемости облик русского народа. Если поверить поэту, то самое прекрасное в России — это ее «непогоды», ее осенние бури и зимние бураны; поэт, увлекаясь преувеличенностью пропорций, утверждает, что бодрая и здоровая русская зима «сходна с первой зимой» — с бурным, злым оледенением, ниспустившимся когда-то на земной шар. Еще поразительнее другое признание поэта: оказывается, «народы» русской земли, т. е. прежде всего многомиллионное крестьянство, «сходны с первыми людьми», т. е. первобытным человеком. Вся Россия — «порочная страна»; для ее пороков — каких? исторических? нравственных? — «слишком чист» ее снег. Неоглядная «степь» — так называет поэт-романтик «русскую равнину» — «свежа», «но эта степь любви моей чужда», — холодно признается поэт.

Такова родина на близорукий взгляд, брошенный с узких высот романтического уединения и упорного замыкания в себе.

Не такова родина на взгляд, умудренный трудным опытом жизни, не такова она для взора, освободившегося от романтических туманов и приученного искать тесной и близкой встречи с явлениями жизни и природы:

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю — за что не знаю сам? —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее подобные морям...
Просёлочным путем люблю скакать в телеге,
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень;
Люблю дымок спалённой жнивы,
В степи ночующий обоз,
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берёз.
С отрадой многим незнакомой
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.

(Т. II, стр. 100—101.)

В стихотворении «Родина» (1841) произошел перестрой всей темы «родная страна»; получив вместо романтического реалистическое звучание, она получила вместе с тем новое идейное наполнение.

13 марта 1841 г. Белинский писал Боткину:

«Лермонтов еще в Питере. Если будет напечатана его «Родина», то, аллах керим, что за вещь, — пушкинская, то есть одна из лучших пушкинских»1.

Белинский считал, что та любовь к родине, в которой признается здесь Лермонтов, должна казаться непозволительной и неблагонадежной с точки зрения цензуры. Преемник Белинского, Н. А. Добролюбов, уже без всяких намеков истолковал, в чем заключается та новая любовь к отчизне, о которой Лермонтов говорит в «Родине» и которую как «странную» он тут же противопоставляет всем официальным «родам и видам» любви к отечеству. Лермонтов, по словам Добролюбова, обладал «громадным талантом и, умевши постичь недостатки современного общества, умел понять и то, что спасение от этого ложного пути находится только в народе. Доказательством служит замечательное стихотворение «Родина», в котором он становится решительно выше всех предрассудков патриотизма и понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно».

Можно установить как закон лермонтовского творчества: чем дальше идет поэт по пути реалистической обработки образа или сюжета, тем больше увеличивается их художественная ценность и тем больше повышается их общественное значение.

Одно из высших созданий лирики Лермонтова — «Смерть поэта» — является образцом политического стихотворения, с которым поэт, как с реальным оружием, становится непосредственным участником общественно-освободительной борьбы своего времени.

Как писал Лермонтов это стихотворение, он рассказал в своем официальном объяснении, подтвержденном официальными же пояснениями его друга С. А. Раевского, привлеченного к делу о стихах на смерть Пушкина. Но рассказ Лермонтова, адресованный его обвинителям, не полон — Лермонтов подчеркивает, что сам он был болен, не выходил из дому, когда писал стихотворение: оно явилось отпором-возражением на те речи и слухи, направленные против Пушкина, которые дошли до больного поэта.

Лермонтов утаил от своих обвинителей одно чрезвычайно важное обстоятельство: что, больной или полубольной, он сам был у тела убитого Пушкина и оттуда, от окровавленного трупа великого поэта, вынес не только живую скорбь о нем, но и еще более живую ненависть к его врагам. У нас есть свидетель, видевший Лермонтова у гроба Пушкина.

В 1913 г. на торжественном собрании по случаю закладки памятника Лермонтову в Петербурге маститый П. П. Семенов, вице-президент Географического общества, заявил с кафедры дословно следующее:

«Я единственный из присутствующих, знавший и видевший Лермонтова. Десятилетним мальчиком дядя возил меня в дом умиравшего Пушкина и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».

Лермонтов стремился запечатлеть в своих стихах с реалистической точностью те чувства и те мысли, которые преисполняли его в эти страшные дни.

Его знаменитые стихи хранят на себе следы не длительной, но упорной работы. Как всегда, Лермонтов озабочен реалистической точностью образов и речений. Он пишет первоначально о противниках Пушкина:

Из любопытства возбуждали
Чуть затаившийся пожар.

Далее идет замена:

И для потехи возбуждали.

Поэт останавливается на третьем варианте:

И для потехи раздували.

Художественное преимущество этого варианта бесспорно. Но главная забота поэта направлена на этот раз на политико-обличительную точность и полноту стихотворения. Упорно работает он над убийственной по меткости характеристикой Дантеса. Что, собственно, произошло там, в вечереющий зимний день, на Черной речке?

Лермонтов пишет:

Его (Пушкина) противник хладнокровно
Наметил выстрел...

Итак, на Черной речке произошла дуэль, обычный поединок, каких за зиму немало происходило в окрестностях Петербурга. Поэт неудовлетворен. Нет, произошло не то. Лермонтов зачеркивает начатый стих и вновь пишет:

Сошлись. Противник хладнокровно
Навел удар... надежды нет.

Все стало действенней, решительней: вместо «наметил» — «навел», вместо «выстрел» — «удар»; предопределен и печальный для Пушкина результат: «надежды нет». Но это все дуэль, поединок с опасным противником.

Лермонтов зачеркивает и этот вариант и останавливается на третьем:

Его убийца хладнокровно
Навел удар... спасенья нет.

Теперь все ясно: то, что происходило на Черной речке, не было дуэлью: то было убийство Пушкина, осуществленное Дантесом, но организованное теми, кого далее Лермонтов назовет их настоящим именем:

Свободы, гения и славы палачи.

На смерть Пушкина написано много талантливых и искренних стихов, но все это, начиная с прекрасной думы Кольцова «Лес», было патетическими элегиями на кончину знаменитого поэта, как будто кончина эта была мирна, как падение восьмидесятилетнего дуба Гёте. Один Лермонтов написал стихи не на кончину поэта, а на убийство поэта и с совершенной точностью указал все приметы его убийц, потребовав суда над ними. Вот почему все романтическо-элегические отклики на смерть Пушкина прошли беззвучно и бесследно, а реалистический отклик Лермонтова на гибель Пушкина вызвал эхо, пронесшее его звуки по всей стране, и привел к ссылке Лермонтова.

Николаю I почудилось, что это один из декабристов взошел на всенародную трибуну и возобновил свои обвинительные речи, прерванные пушками 14 декабря, возобновил с новой силой, с поэтической мощью, напомнившей Николаю I только что смолкшего, ненавистного ему Пушкина. Царь поспешил сослать Лермонтова, представившегося ему законным наследником Пушкина и декабристов, на Кавказ и тем навсегда засвидетельствовал, что Лермонтов вступил в высшую пору своего развития: его страшный по своей правде реализм политического поэта был уже не словом, а делом.

Перейти к чтению пятой части>>

Лермонтов |   Биография |  Стихотворения  |  Поэмы  |  Проза |  Критика, статьи |  Портреты |  Письма  |  Дуэль  |   Рефераты  |  Прислать свой реферат  |  Картины, рисунки Лермонтова |  Лермонтов-переводчик |  Воспоминания современников |  Разное

R.W.S. Media Group © 2007—2024, Все права защищены.
Копирование информации, размещённой на сайте разрешается только с установкой активной ссылки на Lermontov.info